Коркоран внимательно выслушал и с живой заинтересованностью спросил, был ли тот женат, а, узнав, что нет, пожелал узнать, почему? В юности он не мог и думать прожить с семьёй на несколько сот фунтов, ответил священник, а сейчас просто привык к одиночеству. Доран не любил говорить о себе. Неожиданно вспомнив мисс Хэммонд, оставшуюся на террасе, и мерзейший разговор Стэнтона и Кэмпбелла, он спросил племянника милорда Хэммонда, думает ли он сам о женитьбе?
Тот поморщился.
— Женщины? Полно, мистер Доран. Это не для меня. «Что мне эта квинтэссенция праха? Мужчины не занимают меня и женщины тоже…», — он снова на миг превратился в Гамлета. — Французы правы, близость с женщиной восхитительна, но её присутствие невыносимо. Главная беда, что каждая, отдаваясь, мнит, что дарит вам мироздание… с которым наутро не знаешь, что делать. Мне под тридцать, и я уже заледенел. Если станет невмоготу — такой же космос подарит мне моя собственная рука, пусть это и грешно. Зато ей не надо объяснять, что пятиминутное удовольствие — это только пятиминутное удовольствие. Суета отягощает.
— Вы циник, мистер Коркоран, — пробормотал, смутившись и покраснев, отец Доран.
Откровенность собеседника шокировала его. Сам он на подобные темы ни с кем говорить не стал бы. Плоть была его мукой и страданием, к своим искушениям он относился болезненно, и лёгкость, с какой его собеседник говорил о сокровенном, изумляла. Между тем Коркоран не казался бесстыдным или нескромным, скорее, его откровенность, казалось, говорила о доверии к собеседнику и искренности.
— Циник? Совсем нет. Хотя меня постоянно в этом упрекают. Цинизм есть упразднение и опошление истинной ценности мира, а я всю жизнь ищу эту ценность, эту сокровенную истину. Ни один циник её никогда не найдёт. Но её равно не найдёт и тот, кто смотрит на мир сквозь розовые очки и принимает за истину расхожие глупости, мистер Доран.
— Сокровенную истину мира? Ваши друзья по приезде цитировали некоторые ваши высказывания…
— Вынужден перебить вас, мистер Доран. — Улыбка исчезла с лица Коркорана, и в голосе его вдруг прозвенел металл. — У меня нет друзей. Это одно из величайших и горестных сожалений моей жизни, но после смерти милорда Чедвика я ни разу не встречал человека, которого мог бы назвать другом. Лишь однажды… Впрочем, это… — Он болезненно поморщился. — Что касается моих высказываний, а меня почему-то постоянно цитируют все, кому не лень, то я надеюсь, вы понимаете, что глупцы весьма часто понимают высказанное превратно, наделяя чужие слова то нелепым смыслом, то, напротив, выхолащивая из них всякий смысл. Не верьте цитатам и цитирующим. Особенно цитирующим глупцам.
— Гости милорда Хэммонда мне глупцами не показались.
— Если они показались вам умными — вы глупее, чем
Доран вздохнул. Потом усмехнулся. Этот человек шокировал его, пугал и всё же бесконечно нравился.
— Хорошо, забудем о вежливости. Но то, что они цитировали, я заметил, слишком… странно для них самих. Они не могли такое придумать. «Философ, проводящий свои дни в поисках любовницы, смешон…» «Плотское желание основано на стремлении исследовать запретное и потому сродни преступлению…»
Коркоран улыбнулся, тоскливо и иронично.
— Слухи о моей скромности становятся притчей во языцех и распространяются все шире, — язвительно проговорил он. — Кажется, я и впрямь когда-то изрёк нечто подобное. Я и забыл.
— Но правда ли то, что вы говорили об опиуме?
Коркоран изумлённо отпрянул.
— Бог мой, а я что-то про него говорил?
— Что опиумное опьянение примиряет с ближним, заставляет любить даже врагов, и является быстрорастворимым христианством.
Коркоран расхохотался.
— Помилуйте, отец Доран. Я не говорил, а спрашивал. Какими только вопросами я не задавался когда-то. Но я ответил на этот вопрос. Я пробовал опиум, меня уговорил Эндрю Беллман. Никакое это не христианство. То же, что сделал опиум с самим Эндрю, я назвал бы капканом дьявола. Но я не хочу ходить между капканами. Зависимость от искусственного восторга претит мне. К тому же истинное христианство я видел, — он неожиданно странно потемнел лицом.
— И «царственную волю человека» вы тоже отвергли?
— Отверг? Я, который и «заботясь, не может прибавить себе роста хотя бы на локоть?» Я и не принимал её никогда. Этим мой кузен болел в юности. Да и сейчас, по-моему, ещё не излечился.
— А то, что прощать иным врагам — это антихристианство…
Коркоран снова расхохотался.
— Да, если я возлюблю своего единственного врага — стану антихристианином.