Эс-тридцать была слабым человеком, она не умела справляться со своими неприятностями, всякий раз она убегала, надеясь. что всё разрешится как-то само собой. Иногда это помогало, иногда — нет. Она жаловалась Рогатому, но родителям о большинстве её несчастий, детских или немного взрослых, было неведомо. Эс казалось, что она и так им слишком многим обязана, и в большинстве своих переживаний вываривалась в одиночестве. Не гордом — жалком и трусливом.
От неприятных и нежеланных мыслей ей всегда помогала избавиться музыка. Эс-тридцать запихнула наушники поглубже. Она никому не скажет ни о Рогатом, ни о том, что психолог бесполезен, ни о том, что хочет быть хотя бы настолько же близка с семьёй, как это было раньше. Она никому не нужна со своими переживаниями и слезами. Так полагала Эс-тридцать.
Придя домой, она обнаружила, что всё-таки лишилась пуговицы, которую весь сеанс упорно откручивала от пальто. Эс-тридцать шумно глубоко вздохнула, пытаясь взять себя в руки и не разреветься.
Не объяснить потом никому, из-за чего она плачет, что дело в чёртовой пуговице, которая была как вишенка на торте и увенчала композицию из недопонимания, безразличия и попыток влезть в её жизнь. Над ней посмеются в лучшем случае и накричат в любом другом. Эс-тридцать ненавидела плакать у кого бы то ни было на виду и выслушивать вопросы, на которые ей не хотелось отвечать. Теперь она дожидалась ночи, когда все засыпали, гас свет, и тогда можно было отставить чашку и дать волю слезам. Вернее, можно было бы, если бы комната её всё ещё принадлежала Эс-тридцать.
Это ещё больше угнетало её.
Бросив сумку в коридоре, Эс-тридцать скрылась в своей комнате за пузырчатым стеклом и хлопком двери, залезла на стол и тогда оказалась на уровне верхней полки.
Это место являлось для Эс-тридцать хранилищем для сантиментов и памятных вещиц, для всего того, что не несло уже особой ценности, но девушка просто не хотела с этим расставаться. Ей нравилось залезать сюда, перебирать эти предметы, брать их в руки, вытирая пыль, и вспоминать нечто тёплое, связанное с ними. Её старые рисунки — только личное и пустяковое, работы из художественной школы Эс-тридцать хранила в папке в совершенно другом месте и в отличие от этих не пересматривала — пыльные куклы, пазлы, не увядающие веточки вербы в банке, копилка, оставшаяся без дна, круглый аквариум. Рыбки давно уже всплыли кверху брюшками. Эс-тридцать пыталась завести новых, но так и не смогла полюбить этих пустоглазых молчуний. Аквариум с лежащей на дне водорослью отправился на полку, пылиться и ждать своего часа. Сразу за его пухлым стеклянным боком лежал нож. Новый, с синей рукоятью и лезвием потоньше. Эс-тридцать прятала его тщательнее, чем предшественника.
Рука Эс-тридцать легла на нож. В последнее время она всё реже поднималась сюда ради воспоминаний и всё чаще — к своему ножу. В последнее время Эс ленилась даже спрятать лезвие, уверенная, что здесь нож всё равно не найдут и даже не подумают искать. Полоска стали, покрытая у самого края бурыми и чёрными несмываемыми пятнами, запылилась. Эс-тридцать попыталась сдуть пыль — протирать нож она не имела никакого желания.
Усевшись прямо на стол и сложив ноги на стоящий под ним диван, девушка задрала рукав. Кожа её пестрела полосками: белыми и бугристыми, словно накипь, рубцами, розовыми всех оттенков — заживающими, бурыми — подсохшей крови на сделанных совсем недавно порезах. Рукав изнутри весь был в разводах цвета ржавчины — следах вчерашнего приступа нелюбви к себе. За это Эс-тридцать и любила эту толстовку: она была водоотталкивающей, и кровь не пропитывала ткань, а оставалась только внутри. Или снаружи — тут как получится. Эти длинные рукава надёжно прятали страшные руки Эс-тридцать. Они теперь стали почти такими же уродливыми, как у Рогатого — осталось только пальцы переломать.
Эс-тридцать отогнала прочь мысль о чёрте и с усилием провела ножом по коже. К палитре полос на руке добавился рубиново-красный, блестящий и влажный, усеянный бисеринами. Таким этот цвет останется совсем ненадолго — Эс закончит сегодняшний ритуал самобичевания, опустит рукав, и по коже и руке неровно размажутся рубиновые капли. К вечеру, когда Эс-тридцать станет их смывать, бросив толстовку в стирку, предварительно аккуратно её вывернув, кожу тонким слоем будет покрывать растрескавшийся светло-бурый налёт. Смывать его больно — порезы горят огнём и вновь начинают кровоточить, и в такие моменты Эс-тридцать наконец начинает чувствовать, что она жива и реальна, и ей всё равно, что ради этого ощущения её приходится причинять себе боль.
Нож успел вернуться на прежнее место.
В коридоре раздался щелчок отворяемой двери, копошение в замке и потом, наконец, звонок. Эс-тридцать поплелась открывать. Звонок повторился. Стало совершенно очевидно, что там, за дверью, мать, и что она, как обычно, не в духе. А теперь она рассердится ещё больше из-за того, что ей сразу не открыли. Она словно бы думала, что Эс должна сидеть под дверью, дожидаясь её прихода.