И есть желанье видеть в этом знак
того, что верен путь, того, что ветер
несёт с собой подсказки: распознав,
кто тёмен был, тот сделается светел,
кто не был – значит, сделается тот.
Всего-то и делов – найти в потоке
вселенских излучений и частот
сигнал, который выведет в итоге
на глубину, что вечно здесь и тут,
но чья юдоль едва ли достижима,
когда в краю привычек и простуд
и чувствуешь, и пишешь без нажима.
***
Неделю было ветрено. Всё глуше
мир, приникая к вытяжкам, аукал,
и серый кот, бегущий краем лужи,
менял то траекторию, то угол.
А ветер был в контексте: шёл период
перемещений меж землёй и небом,
когда устало виснут на перилах,
пока сигнал для отправленья не дан.
Я уходил со сцены в закулисье
и, свет ночей не принимая на дух,
смотрел, как над домами носит листья,
не сразу признавая в них пернатых.
А ветер пел рапсодию всё ту же,
и гнулись вязы, словно перебрали,
и лунный диск, бегущий краем тучи,
сносило, словно плот на переправе.
Сценарий повторялся, впрочем, это
не порождало в зрителе заядлом
привычку равнодушно тратить лето,
ещё в сирени, но уже без яблонь.
Вот так оно и шло – всё вперемешку.
Росла гора невымытой посуды,
и ночь была не ночь, а что-то между,
и сон не до конца был сном, по сути.
И оставалось лишь одно, наверно:
смотреть в окно, превозмогая вялость,
на старый клён, бегущий краем ветра…
Под утро и того не оставалось.
Ночь, уходя, косила лунным глазом,
всё в мире примечая (не слепа ведь…)
Я засыпал, как стих свой, недосказан,
уже не в силах что-либо добавить.
***
Вот натюрморт: трюмо и медальон,
и отсвет дня, что был когда-то прожит,
и кажется, что пахнет миндалём,
а может, и не кажется, а может,
всё это сон, тот сон, который не
закончится до времени, до титров –
так календарь белеет на стене,
пока не снимут, все страницы выдрав;
так длится жизнь, а с нею в унисон,
мешая привкус моря и полыни,
всё то, что составляет этот сон,
меня не оставляющий поныне.
Вот натюрморт: три зеркала темны
над бабушкиным столиком, на этом
не всё: благоухают со стены
бутоны роз, написанные дедом;
мерцает брошка с камушком, едва
заметным в полумраке и тем паче
когда рассеян взгляд, густа листва
и всё воспринимается иначе.
Ещё бы не забыть упомянуть
о старом кресле, шторах жёлто-алых,
о том, что за отсутствием минут
часы считают ягоду в пиалах;
о том, что вечер, странно загустев,
вдруг замер, ошарашивая синим,
и звёзды, как бутоны на кусте,
отрадны астрономам и разиням.
Там, за домами, море. И оно,
не замечая времени, всё то же:
колеблется, разглаживая дно,
и тихо бьёт в песчаные ладоши.
Над ним стоит такая темнота,
что ангелы, в движении ретивы,
сбиваются; маяк да шум винта –
единственные их ориентиры.
Один мотив, всего один мотив,
но по ночам на опустевших пляжах
везде сидят, колени обхватив,
и море понимает эту блажь их.
Сквозь стены, и заботы, и века
оно следит, глубокое до дрожи,
как за одно мгновенье до звонка
бледнеют розы и тускнеют броши.
***
Что серые плиты, что чёрные брёвна,
на всём отпечаток погоды промозглой…
В такую погоду, в такую же ровно
однажды сидел я в кофейне приморской.
Да, было такое. Темнели причалы,
и волны катились, ропща в непокое,
и чудились крылья порой за плечами,
и кофе дымился… Да, было такое!
Пространство дышало прохладой, при этом
в кофейне еще не пылала жаровня,
пришлось одолжиться подушкой и пледом
(в такую погоду, в такую же ровно).
Там чайки, как я, упивались волнами,
слетая с причала, как стружка с надпила,
и некая тайна царила меж нами,
да, нечто подобное, помнится, было.
Там небо, как кофе, бурлило, дымилось,
и ветер над морем гудел, хорохорясь,
ему целый город сдавался на милость,
закутанный в зябкую зыбкую морось…
Вот вспомнил – и в прошлое кинулся страстно,
но цели не знаю, хоть бороду брейте,
а просто увидел палитру пространства
и вспомнил и мачты, и трубы на рейде.
Я всё записал аккуратно, и с теми
словами как будто добрался до кода,
который ломает любые системы
(особенно если такая погода).
И кто его знает, возможно, всё дело
в балансе оттенков, подборе тематик…
Исчислить бы точку, что космос задела,
но я, как вы знаете, не математик.
Я тот, кто в кофейне неспешно и немо,
не видя других и другими не виден,
пьёт кофе и смотрит, как чайки на небо
несут серебро немигающих рыбин.
***
Проснувшийся да будет награждён
высоким созерцаньем ритуала,
когда весь мир смывается дождём,
как пыль со стен и листья с тротуара –
когда скользят по глине города,
где каждый дом велик и лучезарен,
они не исчезают без следа,
но след довольно скоро исчезает.
Они плывут. Должно быть, та же стать
у корабля, что призрачен и прочен,
там, может быть, и есть кого свистать,
но ни к чему, да и не время, впрочем.
Всё мимо, все огни, вся канитель,
и не понять, где жизнь, а где зерцало.
Но каждая десятая постель
покинута во имя созерцанья –
такую ночь одним дано проспать,
иным дано присутствовать обрядно,
и это повод прекратить распад
и до восхода всё вернуть обратно.
А там – за этой ночью, за дождём,
переходящим с грохота на шорох –
проснувшийся да будет награждён
рассветом, оседающим на шторах.
***
Ну вот, похоже, и дошли,
как ни желтел над нами гелий,
хотя надежда на дожди
слабела с каждою неделей.
Гремело в небе: «Награжу…»,
и никаких намёков кроме,