Кухарку звали сестрой Анной. Это была высокая, худая женщина, носившая на голове большой белый каптырь[27]. Такой же белый фартук делал ее похожей на сестру милосердия. Ее большие голубые глаза, почти всегда неподвижные, смотрели куда-то поверх детских голов. Сестра Анна с сочувствием слушала рассказы детей о немцах, тихо плакала, смахивая с лица слезы, и перебирала темные четки. А потом долго и с отчаянием молилась, глядя на большое темное распятие в углу монастырской кухни. Ее молитвы были сложены лесом, куда ушли ее братья с трофейными автоматами. Она всю жизнь будет помнить лесистый берег под Люблином, взорванный мост, обгорелые печные трубы на снегу. Сухо, как бичи, из-за реки щелкали выстрелы, трещали автоматные очереди. Немцы прочесывали березовую рощу, где между сивыми ольхами долго белели маскхалаты партизан, прикрывавших дорогу, по которой ушли в лес ее братья и не вернулись: так и остались там, словно вошли в стволы берез, отчего березовая роща стала еще белее. Отца застрелили немцы, когда он соскакивал с поезда, увозившего поляков в Германию на тяжелые работы. Мать сгорела в деревне. Анна осталась сиротой.

Корчак слушал Анну потупя голову, ему хотелось что-то сказать ей, утешить ее, но слова не проходили сквозь горло. Он виновато смотрел на нее, хмурился, подавляя горькие чувства. Воспитанники беспокоились за своего Доктора. Синие глаза казались чужими на исхудалом его лице.

Корчак возвращался в Варшаву окружными проселками. Зеленя озимых выметывались и блестели кругом, отливая синевой. Весело чирикали серенькие воробьи, припрыгивая и купая в росе круглые головки или с шумом свертываясь в воздухе в маленькие стайки.

Подводы уже приближались к Варшаве, всего несколько улиц отделяло их от дома. На растопыренных сучьях чернели вороньи стаи. Их голодное, металлическое карканье звенело над крышей полицейского управления.

Проверка документов не длилась долго. Передний возница тронул лошадь. В ту же минуту из-за угла выскочил полицейский мотоцикл. Остановясь, жандарм поднял руку, давая знать часовому, чтобы тот задержал последние подводы.

Корчак невольно подался назад и переменился в лице, когда увидел знакомого фольксдойча, с которым желал бы век не встречаться. Изумление Старого Доктора не замедлило перейти в негодование при виде этого субъекта в мундире немецкого жандарма, пытавшегося проверить мешки с картошкой. Едва сдерживая себя, Корчак спросил:

— В чем дело? Что вам надо от моей картошки?

— Кто ты, невежа, что спрашиваешь меня? Здесь я спрашиваю.

— Майор Войска Польского, — спокойно ответил Корчак.

— Прежде сними свою шапку с курицей, или я тебе собью ее! — погрозил жандарм.

— Прошу не забывать, — сказал Корчак по-немецки. — Кроме этой шапки, которую я с честью ношу, есть еще закон, обязывающий и вас также не бесчестить ее.

Он был оскорблен неуважением к польскому мундиру и напомнил фольксдойчу, что не так уж давно в Женеве было принято международное соглашение относительно военнопленных, подписанное в том числе и немцами.

Слова Корчака только пуще разозлили жандарма.

— Ты сам бесчестишь свой мундир, негодяй! Сваливай мешки да убирайся к черту! — закричал он по-польски.

— Вместо того чтобы спросить, кто нам дал разрешение на выезд за картошкой, вы пытаетесь отнять ее у нас.

Корчак протянул жандарму разрешение немецкой комендатуры. По насмешливой улыбке, пробежавшей по лицу Корчака, было понятно, что жандарм не мог задержать у него подводы.

— Оставайтесь со своей честью, а я со своей картошкой, — сказал на прощанье Корчак.

При этих словах жандарм побагровел и схватился за кобуру, но упоминание о комендатуре и крики детей охладили его пыл.

— Жаль мне только пули, которая отнимет вас у виселицы. А ну уматывай отсюда!

Возница ударил по лошадям.

<p>Герш или Генрик</p>

О своем происхождении Корчак не задумывался. Он всегда считал себя поляком.

В 1940 году немцы заставили его заполнить анкету для переселения в гетто.

— Когда тебя отправляют в гетто и спрашивают, кто ты по национальности, можешь только в ответ пожать плечами. Особенно если фашисты спрашивают, — горестно размышлял по этому поводу Корчак. — Можешь сказать, что ты эскимос. Это не имеет значения. За тебя уже решили, кто ты. А то, что ты человек, здесь никого не интересует. Для них ты не человек. Как нас видят, так нас и пишут. Их интересует только твое национальное происхождение. Издевательский вопрос, если тебя отправляют в гетто.

Ни в одной стране не было столько анкет, как в гитлеровской Германии. Сама система заставляла раскладывать человеческую жизнь по полочкам. По требованию оккупантов Януш Корчак вписал в анкету свою родовую фамилию Гольдшмит, а также имя Герш, о котором только теперь и вспомнил. Вероятно, заговорило чувство солидарности с теми, кто был отделен от остального мира каменной стеною гетто. Ни при каких других обстоятельствах Корчак не пользовался своим родовым именем. Даже будучи в Палестине в 1934 году, называл себя по-польски Генриком, как в годы молодости.

В своих «Воспоминаниях» Корчак писал:

Перейти на страницу:

Похожие книги