– Милочка, не отвергай с такой готовностью это семейство. Позволь мне объясниться. Вильгельм Оберст весьма состоятелен. У него прекрасный… – он поправляется, –
Я откидываюсь на спинку сиденья.
– Юный Жозеф вскоре станет очень богат. Я слышал, что после смерти жены его отец так и не оправился. – И батюшка крутит пальцем у виска, как бы намекая на умственное расстройство. – Возможно, мсье Оберст еще в состоянии вести дела, но, насколько я понимаю, в последнее время он почти не покидает дом. Рано или поздно его сын унаследует все состояние. Попомни мои слова.
Значит, отец
– Помимо очевидных трудностей с поиском подходящего жениха поближе к дому, – разглагольствует батюшка, – ты, конечно, осведомлена о нынешнем положении в государстве. О голоде, хлебных бунтах. Как еще ты объяснишь существование
Я безмолвствую.
– А для тебя, милочка, – продолжает отец, – разумеется, не новость, что иногда ты бываешь…
Что уж точно не новость, так это то, что отец меня совершенно не понимает. Я нахожу его речи смехотворными и снова отворачиваюсь к стеклу. Количество попрошаек, слоняющихся по улице, только умножилось. Эти закопченные оборванцы куда больше похожи на пугала, чем на цивилизованных людей. На память мне приходит стая изможденных шимпанзе в королевском зверинце, которые набросились на аристократа и содрали с него кожу.
Внезапно я чувствую прилив дурноты. Мне невыносимо душно. Я усиленно обмахиваю лицо веером и в надежде на приток свежего воздуха приоткрываю окно. Но с улицы проникает такой смрад, что у меня нет другого выбора, кроме как снова захлопнуть створку.
Сегодня Жозеф отправляет меня работать на нижний этаж, к печатным столам. Здесь стоит беспрестанный шум: работники обмениваются указаниями, слышится лязг цепей, на которых подвешены печатные формы, хлюпанье погружаемой в краску древесины, влажный шелест бумаги, когда плашки отрываются от ее поверхности. В этом процессе есть нечто гипнотическое. Сначала на пустой бумаге появляется одна сценка, затем вторая, третья, четвертая. Словно наблюдаешь за жизнью в ее развитии, шаг за шагом.
Сегодня утром моя задача – убирать и выбрасывать ненужные обрезки обоев. Начав с края первого стола, я двигаюсь вдоль него и складываю собранные с его поверхности и с пола бумажные завитки в холщовый мешок, который таскаю с собой. Всё это мне предстоит проделать еще три раза.
Сегодня печатают четыре узора, каждый на отдельном столе. Сцены из античных мифов в различных цветах. «Пигмалион и Галатея» – бронзовая, «Аполлон и Дафна» – золотая, «Икар» – ярко-красная марена. Для моего любимого узора – «Купидон и Психея» – берут темно-синий «пыльный» индиго. Все сценки тонко скомпонованы и окружены изображениями пышно цветущих розовых побегов из сада Психеи.
Каждый фрагмент узора, подобно главе из книги, представляет отдельную часть мифа. Вот прекрасная Психея, уносимая Зефиром. Вот Венера, не менее прекрасная мать Купидона. А вот и сам Купидон с повязкой на глазах.
Я подбираю раскиданные обрывки обоев, бегло осматриваю их и бросаю в мешок. Поднимаю, осматриваю, бросаю. Однообразие успокаивает. Поднимаю, осматриваю, бросаю. Поднимаю, осматриваю…
Я таращусь на клочок бумаги у себя руке. Нижний и левый его края прямые, как лезвие бритвы, а верхний и правый выгнуты двумя полукружиями, так что он имеет почти правильную форму сердца. Кинув обрывок в мешок, я тотчас снова вытаскиваю его оттуда. Мир вокруг замирает, и время останавливается… До меня доходит, что представленная на обрывке сценка пугающе знакома.
На ней должен был быть изображен Купидон с завязанными глазами, однако картинка изменилась. Теперь это девушка, приоткрывшая рот и вытянувшая перед собой руки. У нее светлые волосы, и одета она уже не в античный хитон, а в платье современного покроя. Девушка не одна. За ней с восторженным выражением лица внимательно наблюдает юноша.