16. Каждое утро вставай с солнцем в голове. Чтобы ярче представить, что это такое, представь, что ты умер. Тогда ты больше будешь дорожить каждым днём, каждый часом, а не воспринимать их как данную данность на века.
Под зиму 1978 года моей крышей над головой очутилось небо. Я очертя голову бросился в одну из жил контор, что на Петровских линиях. Мне предложили должность техника-смотрителя, правда, спросили, глядя прямо в глаза:
– Не пьёте?
– Нет.
– Значит, согласны у нас работать?
– Согласен, – сказал я, покраснев.
Знал ли я тогда, что это значит? Да и что это за должность такая – техник-смотритель? – полный абсурд, если вы лишены природного умения из самых затруднительных ситуаций извлекать пользу. Тогда я не был лишён чувства юмора и как был вознагражден!
Мне отвели небольшую комнату с видом в крохотный дворик. Я быстро смекнул, в каком положении оказался, и стал извлекать из него ту пользу, о которой говорил. Вкратце скажу, чем я занимался. Житьецо моё было хуже собаки. Чуть свет – на ногах, спозаранку надо обежать периметр километров 6, включавший грязные помойки и рухнувшие потолки, чёрные ходы и неприбранные лестницы, чердаки и подвалы. Прибавьте к тому неистребимый запах кислых щей, что обосновался здесь лет 200 назад… а также клопов, плаксивых старух, что жалят не хуже клопов, пьяниц всей мастей и прочий сор, согнанный в Москву как будто со всего света неведомым ветром. А теперь представьте: перед каким-нибудь Госкомстатом, супротив какого-нибудь высокого начальства стоит врастопырку, точно урна для плевков и брани, ваш покорный слуга – прирождённый мечтатель… Право же, есть над чем посмеяться! Представьте себе: московская многоголосица, в пяти шагах Кремль, бегущая навстречу ему публика, чопорное благолепие, пронырливые иностранцы, можно сказать, вершина цивилизации, вспоротый живот любого великого города состоит из кишок, селезёнки, а может быть, и злокачественной опухоли. Но вот это-то непостижимым образом и отравило мою душу и сознание с первых дней; и теперь, много лет спустя, я чувствую, как меня начинает трясти, сердце сжимается, и чтобы у вас не разрыдаться на глазах, чувства свои я выражаю одним словом –
Тогда же, не имей я иных занятий и привязанностей, эта беготня по чердакам и подвалам мне бы скоро осточертела, но представился случай, и для меня, как говорится, забрезжил свет в конце тоннеля. Однажды (дело было под вечер) ко мне явились два элегантных молодых человека. Они представились художниками и завели со мной следующий разговор:
– Вы техник-смотритель?
– Да.
– У нас к вам вопрос деликатного свойства (у художников один вечный вопрос – отсутствие крыши над головой) – такое дельце… есть на примете подвальчик… – и они указали адрес.
– И вам нужна мастерская, не так ли? – сказал я казённым тоном, глядя, наверное, круглыми, как пуговицы, глазами.
– Именно так, – отвечали они.
Я сидел, откинувшись на спинку стула, и раздумывал: эти молодые люди мне определённо нравились: в них было нечто эдакое… Да и потом, по совести говоря, мне бы эта сделка ничего не стоила. Тут в голове моей промелькнула мыслишка. Через минуту беседа полилась виноградным соком, а через две договор был скреплён словесной печатью, я только сказал назидательным тоном:
– Чтоб тихо-тихо, как мышки-норушки, – на том и расстались.
– А кто автор этой кошечки с собакой? – спросил, полагая, что сострил, юноша, стоя возле полотна, изображавшего девочку с собакой, и показывая на неё пальцем. Арондзон не ответил. Юноша опять спросил. Арондзон, явно закипая, сказал:
– Человек, который написал это, был не настолько остроумен, как вы, мой фиг-ля-ро, зато в Москве был намного больше известен, чем вы в тамбовской деревне (парень, надо сказать, был начинающий поэт из тамбовской деревеньки), ему прочили блестящее будущее, я не припомню имени, которое обрастало бы легендами с такой лёгкостью, как его. Он был создан для них, а это, зарубите на носу, – верный признак таланта!
Разговор невольно привлёк всеобщее внимание. Но Арондзон счёл его на этом исчерпанным и заговорил с кем-то об кустах, что красовались на подоконнике. Но мы стали спрашивать его о художнике, о котором шла речь. Арондзон был не в духе, заперся – и ни в какую!
Наконец, нервно прохаживаясь из угла в угол по комнате, он бросил несколько отрывистых фраз, будто бы пригоршню раскалённых углей:
– Этому человеку было отпущено многое… Судите сами: воображение самое бешеное, темперамент с каким-то отпечатком дикости, весёлость и беспечность характера, прожорливость ума, жертвенность, наконец. Не доставало ему разве только одной малости – образованности, впрочем, теперь это повсеместный дефицит. Но в нём это с лихвой покрывали: вкус, интуиция, виртуозность и изобретательность мышления. В институте – а он был курсом старше нас – ни о ком так не говорили, как о нём. Суждения были разные. Но то, что он художник милостию Божией, в этом, кажется, сомнения не было ни у кого.