Даже Муссолини был раздражен. 15 марта он жаловался Чиано: «Каждый раз, как Гитлер оккупирует какую-нибудь страну, он шлет мне письмо». Муссолини пофантазировал о создании антигерманского фронта с участием Венгрии и Югославии, но к вечеру пришел в себя и снова продемонстрировал свою верность Оси: «Мы не можем сейчас изменить свою политику. В конце концов, мы же не политические проститутки». Французы безропотно приняли новый удар. Они капитулировали еще в сентябре и теперь уже ничего не могли поделать. Бонне самодовольно размышлял: «Возобновившийся раскол между чехами и словаками лишь показывает, что прошлой осенью мы чуть не вступили в войну ради защиты государства, которое не было “жизнеспособным”»{19}. Великобритания отреагировала жестче. До 15 марта англичане еще пытались убедить себя, что Мюнхен – это триумф морали, а не капитуляция перед превосходящей силой. Несмотря на тревожные сигналы из министерства иностранных дел, ведущие члены кабинета утверждали, что все в порядке. 10 марта сэр Сэмюэль Хор заявил своим избирателям, что наступает золотой век: перевооружение завершено и теперь сотрудничество великих европейских держав «поднимет уровень жизни на такую высоту, на которую мы еще никогда не могли замахнуться». Даже оккупация Праги первоначально не поколебала оптимизма официальных лиц. Галифакс сказал французскому послу: «В качестве компенсации я вижу здесь то положительное обстоятельство, что случившееся естественным образом положило конец несколько неловкому гарантийному обязательству, затрагивающему и нас, и французов»{20}. Чемберлен рассуждал в палате общин, что конец Чехословакии «мог быть, а мог и не быть неизбежным». Сэр Джон Саймон объяснял, что невозможно выполнить гарантийные обязательства перед государством, которого больше не существует.
И тут общественное мнение отреагировало подспудным взрывом того рода, что историк не в состоянии точно его проследить. Оккупация Праги не представляла собой ничего нового ни в политике, ни в поведении Гитлера. Президент Гаха подчинился легче и охотнее Шушнига или Бенеша. Тем не менее британская публика пришла в такое возбуждение, какого она не выказывала ни после поглощения Австрии, ни из-за капитуляции в Мюнхене. Гитлер, как утверждалось, перешел все границы! Его слову больше никогда нельзя было верить. Возможно, такую реакцию породили завышенные после Мюнхена ожидания. Вопреки очевидным фактам люди полагали, будто фраза «мир на всю нашу жизнь» означает, что европейские границы больше не станут меняться. Возможно, возникло убеждение, опять же необоснованное, что вооружение Британии теперь лучше соответствует требованиям момента. Опять-таки консерваторов беспокоила «неловкая» проблема гарантий, которые, как они полагали, действительно что-то значили. Каким-то труднообъяснимым образом все начали прислушиваться к людям, которые всегда предостерегали насчет Гитлера и которых раньше игнорировали[44]. Пророчившие беды исходили из самых разных посылок. Одни, как Черчилль и недолюбливавшие Германию чиновники министерства иностранных дел, считали Гитлера всего лишь очередным выразителем идей прусского милитаризма. Другие приписывали ему новые, более грандиозные планы, которые они якобы раскрыли, прочитав