Сладковатый запах. Пот, спирт; стоявшая открытой всю ночь бутылка пива у кровати медленно катится по полу. Так пахнет куркума в мамином рисе, а еще – розовое месиво, которым тошнит соседского кота.
Утренний запах. Ри выходит из комнаты на звук опрокинутой бутылки, деревянный пол под ногами холодный, дощечка справа скрипит, как будет скрипеть все следующие пятнадцать лет, Кирилл то ли только вернулся, то ли вышел из спальни, она видит его широкое красноватое лицо, он подхватывает ее на руки, и запах становится отчетливее. Ри утыкается носом ему в шею – сладко и кисло. У Кирилла подрагивают руки, она чувствует это спиной.
Третья
Неуместность, которую Ри чувствует всем замороженным, внезапно скованным телом. Много людей, шум залезает в уши, кто-то хватает ее под мышками, как она не любит, достает из-под стола, поднимает вверх, несет через всю комнату, сажает на колени к Кириллу и тут же уходит.
Шум вылезает из ушей, Ри не знает, что теперь делать, сидящие вокруг Кирилла мужчины тянут к ней пальцы, щелкают по носу, похлопывают ладонями по голове. Пальцы толстые, все в заусенцах, из-под коротко остриженных ногтей виднеются красные полоски мяса. Ри пытается аккуратно слезть с коленей, спуститься, соскользнуть, как желе, под стол.
Четвертая
Шлепки. Ри просыпается ночью, в темноте она легко различает контуры стола, широкого старого шкафа, знает, что, протянув руку, дотронется до стены с выпуклыми линиями, – если провести по каждой пальчиком, попадешь в такой же выпуклый цветок. Она открывает глаза, протягивает руку и не успевает дойти до цветка – шлепки.
Комнаты в доме располагались одна за другой.
Шлепки были ритмичными, как будто ладонь звучно опускалась на кожаный диван. К шлепкам добавился скрип кровати. И после – мамин голос, – Ри не шевелилась, по телу что-то ползло, то ли холод, то ли тепло, оно остановилось в районе солнечного сплетения – шлепки закончились, заскрипели половицы, Ри увидела силуэт Кирилла в дверях.
Пятая
Последней косточкой был сон про железную дорогу, который так часто повторялся, что Ри уже не знала, где сон, а где правда, и что из этого было первым. Желтый свет, нарастающий стук колес, мамины волосы. Кирилл, или даже не он, а его слепок, – на рельсах. Боковым зрением: то ли сидит, то ли стоит. То ли на рельсах, то ли за рельсами. Поезд едет долго, почти бесконечно. Вагоны без окон, темные длинные бока, через ровное количество перестуков на секунду мелькает над сцепкой между ними полоска синего неба.
Кричит птица.
Косточки сушились на солнце. Иногда Ри доставала их, перебирала, как обмытые водой камушки – куриная кожа, куркума, мужские пальцы, шлепки, желтый свет поезда. Из косточек абрикосов можно достать ядра, успеть бы утащить парочку до того, как они окажутся в кастрюле, плотные, сладкие. Мама раскалывает скорлупу блестящей колотушкой для мяса, накрыв орехи старым кухонным полотенцем, затем собирает и бросает в кипяток, где уже варится густая и вязкая абрикосовая мякоть с сахаром. Куриная кожа, куркума, мужские пальцы, шлепки, желтый свет поезда – Ри казалось, что их тоже можно чем-то расколоть.
Газетную вырезку с короткой заметкой:
Смерть отца никогда не была открытием, никогда не была новой, она существовала, как пенка на абрикосовом варенье, как пыль на листьях подорожника по дороге в школу, как маленькая – ее собственная – ложечка с олимпийским мишкой на ручке. Смерть отца была бытом. Лежала у всех на виду на кухонном столе, сложенная в два раза под обложкой паспорта.
Мама вообще ничего не скрывала.
Так казалось.
– Мама. – (Она зашла на кухню.)
За окном шевелились крупные листья дедовой шелковицы. Ри было, наверное, лет семь. Шелковице – раз в пять больше. По кухне пробегали тени с солнечными прожилками. Мама стояла около чайника, поставив мысок правой ноги на бедро левой, в такой позе она походила на длинноногую птицу – может, фламинго.
– Почему ты такая молодая?
– Мне двадцать два – скажешь, молодая?
– Ирина Игоревна сказала, что даже слишком.