– Слушай, – я взяла статуэтку с его стола, – давай сделаем летнюю школу?
– Марина Дмитриевна… – Он покосился на Мишу.
Тот продолжил что-то скрести в блокноте, то ли делая вид, то ли правда не услышав моего перехода на «ты». Я протерла на статуэтке невидимое пятнышко и поставила ее обратно.
Школы не случилось в это лето, не случилось в следующее, но на третий год Славочка все же продавил декана, и мы начали работу. К этому времени мне дали ставку в университете, я начала вести еще один курс на постоянной основе и переехала от мамы в комнату на «Автозаводской». По воскресеньям, когда я приезжала к ней в гости, она говорила:
Я злилась и в последний день Школы. Вино в стакане было слишком сладким, кто-то постоянно подливал мне его, я не успевала заметить кто. Место, отведенное под злость, заполнилось красным киселем, он обволок живот. Костер догорал, дым поднимался в небо и растворялся в грязных ночных облаках, Славочки не было, рядом сидел Миша и что-то тихо мне рассказывал. Я постаралась вслушаться.
Говорил что-то про мои амбиции и еще о том, как в детстве мама давала ему по красивому стеклянному камушку за каждый хороший поступок, а теперь никто не дает, и он не знает, что такое хороший поступок и что такое быть хорошим. Я приподняла голову и потянула его за руку к себе.
– Миш, тебе сколько лет?
– Двадцтьпт.
Я старше его всего на четыре года, а кажется, что на все десять. Пойдем со мной, то ли сказала, то ли подумала я и попыталась встать с подушек. Вино из стакана вылилось на землю, забрызгав мне кроссовки. У меня нет амбиций, только злость, продолжила я. И стеклянного камушка для тебя нет.
Утром болела голова. Я вылезла на улицу и увидела, как от палатки Славочки трусит в сторону студенческой части лагеря Наташа. Я подумала тогда, что Славочка – мой единственный друг.
Мне было шесть, когда Каринины руки копались вместе с моими в земле в поисках червяков; с червяков и с ее темных, почти черных глаз начинается время, которое я помню. Лиза в тот год пошла во второй класс. Она рассказывала мне, что до Карины время было наше с ней. Говорила, что когда-то в самом начале мы с ней думали одни и те же мысли двумя разными головами, говорила, что я никогда не плакала, потому что плакала за меня она, Лиза. Говорила, что чувствовала во рту вкус шоколада, когда я незаметно клала себе в рот кусочек, отломленный от плитки для гостей. Говорила, что раньше было так и мы спали в одной кровати, а теперь, когда появилась Карина, все сломалось. А может, и не говорила, может, это я выдумала. Я была ее копией, которой все время чего-то не хватало. Вот она бежит километр вокруг футбольного поля на физкультуре легко, длинный хвост прыгает из стороны в сторону, на ней спортивные штаны красного цвета. Мальчики из моего класса начинают пинать друг друга, когда она пробегает мимо.
Перед выходом она говорит мне: Марин, под спортивные штаны надо надевать стринги, чтобы не было видно полосок.
Перед физкультурой я пересказываю это Карине, мы пытаемся вместе заправить трусы так, чтобы не было полосок. Бежать потом очень неудобно, приходится останавливаться и залезать в кусты, чтобы вернуть все обратно.
Лиза сидит с мамой по вечерам на кухне, пока та моет посуду. Они ни о чем не разговаривают. Шумит вода, пахнет яблоками и медом. Если бы я рисовала, то это была бы картина в желтых тонах, все как будто покрыто тонким слоем смолы, в которой увязают мошки.
Мама с Лизой никогда не ссорятся и не кричат друг на друга, как кричим мы с мамой. Иногда мне кажется, что у Лизы одна мама, а у меня другая.
Мама кричит, потому что у меня грязные ботинки – вчера мы с Кариной ходили на болото, – а Лизины кроссовки стоят в коридоре беленькие, почти светятся, как церковные стены в сумерках. Лизины детские рисунки – собачки и кошечки – сложены мамой в аккуратную папку с ленточкой. На моих – кривые овцы и пауки с человеческими зубами. Лиза идет медленно, плавно поводит плечами; когда я пытаюсь копировать ее походку, мои руки и ноги чуть ли не скрипят, как ржавеющее железо, и мне кажется, что я уже не понимаю, как это – ходить.