– Ан сошёлся, – усмехнулась Гордяна, обарывая вновь подступившие слёзы.
– А Огура как же? – княгиня подтолкнула девушку локтем под рёбра.
Воистину, нет тайн от княгини в её терему.
После того случая, когда они с Огурой на Корочун оказались в одной постели, повторений больше не было. Гордяна словно спохватилась и больше не подпускала парня к себе.
Девушка покосилась на стоящего поодаль воя, который после того, как она сожгла приворотное зелье, и впрямь всю зиму и весну не отходил от неё и ел её преданными глазами. Но молчал. Это-то её порой и раздражало. Она видела, что стоит ей хоть чуть склонить голову в его сторону, – и он жизнь отдаст за неё и не вздохнёт. Но сейчас, пока видит, что она и не глядит в его сторону – даже не шевельнётся. У парня была своя гордость, она это видела, это ей с одной стороны, нравилось, а с другой стороны – злило. Вот и сейчас – он поймал её взгляд, ответил ей таким же прямым взглядом, усмехнулся и чуть потеребил длинный тёмно-рыжий ус. И тут же отворотился.
– Мнишь ли ты, Бранемира Глебовна, меня в силе, чтоб богине прекословить, которая сама мне знак дала? – вздохнула Гордяна. – Видно так Родом сказано мне…
– Родом, – вздохнула Бранемира, покусывая кончик пряди волос, задумчиво покивала. – Может и сказано. А может и нет. Поглядим. Дурь у тебя. А про Огуру подумай. И сама засохнешь, и парень пропадёт…
– Не пропадёт, – Гордяна вздохнула. Слёзы уже ушли. – Да и не настолько я нужна ему, раз он даже подойти ко мне не хочет, не то чтобы обнять там или что… Любви добиваться надо.
– Кто это тебе напел? – насмешливо спросила было княгиня Бранемира, но тут в гридницу гурьбой вошли вои во главе с князем, и разговор пришлось отложить.
Сгущались вечерние сумерки и в гриднице, сложенной из толстенных брёвен было полутемно – сумерки разгонял мечущийся свет закреплённых на стенах жагр. Да ещё в очаге из камня-дикаря пылали толстенные поленья, над которыми жарилась целиком туша заполёванного дружиной по дороге к родному городу зубра. Острый запах жареного мяса расходился по гриднице, дразнил обоняние и желудок. Двое холопов поворачивали тушу на вертеле, время от времени срезали тонкие пласты прожаренного мяса и подавали на стол.
Столы же ломились от напитков и закусок. В поливных и расписных кувшинах на столах были расставлены квасы, мёды, пиво и дорогое вино – греческое и италийское. На плетёных тарелях высились горы хлеба и печёных заешек – на меду, маковых и ягодных, яблоками и грушами. Пироги с мясом, рыбой, капустой и творогом. Сыр и сычуг, наваристая уха и огненные щи.
Первую чару поднял на пиру сам князь Всеслав Брячиславич. Чаша из черепа литовского князя давным-давно утерялась во время плена – небось киевские вои или христианский священник на костре сожгли.
– Господа полочане! – возгласил князь, поднявшись со своего резного, украшенного кабаньими клыками кресла на возвышении, обвёл взглядом шумящий зал. – Гридни и вои, честные гражане, бояре и воеводы! Благо дарю вам за вашу верность сугубую, без которой мне и из узилища было бы выбраться никак!
Ответом был восторженный шум. Каждый из сидящих в гриднице подымал чашу с налитым мёдом или пивом, спеша приветствовать своего князя.
Всеслав разом выпил чашу крепкого смородинно-вишнёвого мёда, стараясь не думать о том, что следом за его дружиной от Киева наверняка идёт рать киян и ляхов.
Завтра.
Завтра будет время для забот, а ныне – день для радости от возвращения в родной город.
Вечером гости разошлись домой, а кто из них, кто и идти не мог на радостях с возвращения князя, улёгся спать прямо на лавке в гриднице.
Всеслав облегчённо распустил шнуровку и сбросил суконную накидку на лавку, привалился к стене, вытянув ноги в красных тимовых сапогах. Бранемира Глебовна расстегнула застёжки и зелёное крашеное платье повалилось на пол, княгиня осталась в долгой вышитой рубахе. Рогатая, шитая жемчугом кика упала на лавку поверх княжьей накидки. Бранемира наклонилась – снять по обычаю с мужа сапоги.
Всеслав глядел на жену с ласковой улыбкой – отвык за два года. А княгиня, потянув сапог с правой ноги мужа, вдруг упала на колени и, обхватив его ногу руками, прижалась щекой к колену и бурно зарыдала, наконец не выдержав и выпуская со слезами накипевшее за два года напряжение, горечь и тоску.
Всеслав бережно поднял жену и прижал к груди:
– Ну будет, лада моя, будет, – он шептал что-то еще, ласковое и утешительное, что всегда говорят любимым женщинам, что рвётся из груди само собой и что потом ни за что не вспомнишь, как ни напрягай память.
– Два года… два года! – шептала бессвязно княгиня, обняв князя уже за шею и беспорядочно целуя его в лицо, плечи и шею, похожая в этот миг на обычную посадскую или вёсскую жёнку, встретившую мужа из дальнего похода или из какой другой долгой отлучки. – Воротился! Никому больше тебя не отдам, и никуда одного не пущу! Вот им! – и, на миг оторвавшись от мужа, грозила невестимо кому кулаком.
Всеслав подхватил на руки невесомую дорогую ношу, и мягкие руки княгини ласково легли ему на шею, а дорогое лицо заслонило всё опричь.