– И вот как-то раз ночью Витя заплакал в зыбке, и я стала качать его. Слышу негромкий стук в дверь. Я пошла спрашивать, кто там. Павел! «Это я приехал, отслужил». Я открыла дверь – и заходит с холода во всем военном Павел. Наставила я самовар, он закипел, выпили мы с Павлом байхового чаю со сливками, и он лег спать. Я завернула Витю в пеленку и положила с отцом. Павел сказал: «Положи его на подушку на мой нос, и мы будем с ним спать. Он, маленький замухрышечка, замерз». Я посидела с ними рядом, а тут уже и утро. Я пошла кур кормить да старую Чернуху выгонять на поле. Когда уходил Павлов брат Александр в новый дом, оставил нам двадцатитрехлетнюю корову Чернуху, она уже не телилась и не доилась. Молоко мне давала соседка бабушка Евдокия. Павел по возвращении снова стал работать в колхозе, а я по дому управлялась и растила Витю. В пять месяцев в январе сорокового года он заболел ветрянкой. Я сшила ему ситцевые варежки, чтобы он не срывал ручками коросты с лица и не вырос конопатым.
Ульяна Степановна слушала Валю, то и дело вздыхая. Стоял май сорок первого, и они вдвоем перебирали картошку для посадки на поле, сидя на низеньких скамеечках в полутьме старинного бревенчатого амбара. Витя играл в пустом дощатом ларе, то садясь к чурбачкам-кубикам, то вставая, чтобы послушать рассказ мамы и поглядеть на тетку Ульяну, сшившую ему тряпичную куклу. Когда Валя упомянула в своем рассказе корову Чернуху двадцатитрехлетнюю, Ульяна Степановна снова не выдержала:
– Как? Прямо так вам и оставил Александра Красный-Бордовый корову, что не телится и не доится уже? Зачем же? Это вы сено для нее косите и пастуху за нее платите? И еще налог государству?
– Что же делать, Уля, – ответила Валя, – и косим, и платим. Забивать ее, такую старую, грешно даже. Сколько она потрудилась, молоко давала Бордовому и его деткам. А мясо такое старое варить и есть было бы нехорошо. Что мы, посельги какие-нибудь?
Ульяна Степановна вздыхала, качала головой в новом ситцевом платке, синем в белый горошек. Из такого же ситца была и рубашонка на маленьком Вите, и тряпичная кукла была в таких же ситцевых штанишках на лямке. Вале Ульяна сшила запон. В общем, по виду все трое – мать, дитя и бабушка – были из одного колхоза. И Вале очень хотелось, чтобы Ульяна Степановна и в самом деле перебралась к ним в Тимлюй насовсем, на старость глядя.
– Да как же я к тебе перееду, – растроганно говорила Ульяна. – Мне нравится ваш Тимлюй, и ваша река, и поля, и горы. Да я сама твороговская, там мои родители схоронены, туда меня тоже сестры и братья звали. Я на лето так и уеду к ним. А дом свой на квартирантов оставлю. Я тебе не говорила, у меня живет справная молодая бурятская семья. Яво Мунхэбаяр Ринчинов зовут, и жена у яво Ольга, и прибавления они семейства ждут. Они песельники-то какие! Каждый день репетируют и передо мной потом поют. Как я ужин сготовлю, их позову, а они тут как тут, петь. Словно у нас царский ресторан какой. Весело бывает.
Ульяна Степановна могла бы рассказать, что ее квартирант ухаживал когда-то за кобылицей Сагаалшан красоты и стати необыкновенной, если бы это знала.
В тимлюйском колхозе были опытные коневодческие бригады. И вот, пока Павел был на сборах, из Ганзуриной пригнали несколько старых, выбракованных лошадей. Среди пригнанных была белая кобылица старше двадцати лет, уже неспособная приносить приплод. Но что за стать была, судя по всему, у нее еще недавно! «Раньше ее не могли к нам пригнать, чтобы она хотя бы раз-другой понесла? Ах уж эти харануты, чего доброго от них ждать!» – сетовали мужики. Харанутами в Тимлюе называли всех бурят. Лошадей пригнали без кличек, чисто по-харанутски, что было отмечено, и мужики сначала назвали Сагаалшан (а это была она) Белянкой, а потом Снежинкой, а потом Неженкой, а потом уже уважительно Савельевной. Ее не сразу и не без труда запрягли в телегу, и она стала возить, глядя на то, как возят телеги другие кобылы, пригнанные с нею.
На другой день после пригона лошадей, нежным ранним майским утром, благословляющим все живое, на конный двор приперся Александр Камарин. Сидя в сельсовете, он не пропускал новостей колхозной жизни. Сначала он поглядел, как запрягают коней в телеги, на которых колхозников по негласной инструкции отвозили на поля для укрепления в них коллективистского сознания. Александр был уверен, что всякий бы дошел на своих двоих на поле сам, такая трогательная забота о колхозятах-дураках казалась ему излишней. Потом, пока коневоды мучились с Сагаалшан, с трудом прилаживая к ней сбрую и оглобли, он углядел тавро на ее крупе и зарисовал его.
– А энту бяду вы чо, паря, запрягаиття? Чо, не видно, чо ли: чада бяды энтой допотопнай енералов носили царсковых? Или самово енерализимуса Суворова?
Александр нарочно пользовался говором столыпинских посельг, чтобы смотреться по-свойски.
– Ой, паря Ляксандра, арчковна это, а не конина. Верно ты бурмулишь, что янирала-янирализмуса носили энтой бяды конины удалые арчковичи. Мы бы бросили с ей возекацца, да прякас есь – новопригнатых на поле направлять.