Юрочку повсюду отпускали с заботливым старшим братом, когда тому исполнилось четыре. На конном дворе рядом с домом было расположение первой бригады. Там собирались работники – большие ребята. Они учили Витю с Юрой материться. Раз прибежали мальчики домой, Витя и говорит: «Мама, на конном дворе нас учили материться Алешка Аринин и Алешка Москва». У второго Алешки было такое странное прозвище оттого, что его отец до войны всегда и всем пересказывал новости радио и получил прозвище Москва, перешедшее к сыну. Валя спросила: «И вы учились у них?!» Витя сказал: «Юра учился, а я нет. Я вырасту да потом научусь». Витя у Вали первый умница был. Когда он присматривал за новорожденным Юрочкой, она обещала ему по осени ботиночки купить. И когда Юре был годик, оставила его у родни, повезла Витю в гости к Ульяне Степановне и там купила ему первые ботиночки. А потом ездила она с ним в Мысовую в гости в этих ботиночках, чтобы похвалиться, какой парнишка ладный растет. И теперь эти ботиночки были уже почти как раз по Юриной ноге.
А когда Валя схоронила Юрочку, то потом десять дней подряд бегала к нему на могилку. Домой с колхозной работы всегда полевой дорогой шла задом наперед, чтобы видеть на кладбище его зеленый крашеный деревянный крест. Когда Валя заходила в деревню, крест скрывался, она поворачивалась и шла быстро, как она говорила, «рысью». А дома нюхала Юрочкины детские рубашки. Когда он в последний раз ел, вырвало его на грудь рубашки. Валя нюхала рубашку, она все пахла едой и Юрочкой.
Так что же с ним случилось, с таким здоровеньким, но обреченным, по предсказанию знахарки бабушки Савватеевны? Лучше всего послушать воспоминания Вити.
– Холодный ветреный октябрьский день сорок четвертого военного года клонился к вечеру, когда звякнула железная заложка ворот, заскрипел рано выпавший снег и сердито залаял наш верный, надежный Дозорка. Потом послышались шаги на крыльце и в сенях, дверь распахнулась, и в избу вошли солдаты.
Я только что пришел с улицы: загонял из огорода в стайку корову, носил дрова к печке, и теперь мы с Юрочкой, моим младшим братом, стояли у окна на широкой лавке и рисовали пальцами на запотевшем стекле лошадей и горы.
Вошедшие оглядели нас, и тот, что постарше, сказал:
– Здравствуйте, хозяева!
– Здравствуйте, – ответил я.
– Проходите, садитесь, – весело добавил Юрочка, речь его была по-младенчески не совсем правильной. Но я ее передаю так, как сказал бы сам.
Солдаты сняли шапки с красными звездами, скинули с плеч почти пустые вещмешки. Мы принесли табуретки. Двое молодых сели к плите, старший сам поставил табуретку к русской печке, прижался к ней спиной. Печи топили утром, они уже заметно остыли, но все еще сохраняли тепло.
– Папка-то у вас где? – осторожно спросил старший.
– В город уехал, – ответил я.
– С немцами отвоевал, – опять добавил Юрочка.
Солдаты оживились, заулыбались, обрадовавшись, что есть у нас отец.
– А мамка где? – продолжал спрашивать солдат.
Я не стал отвечать, потому что знал, Юрочка больше меня расскажет.
– Мама хлеб молотит, – сообщил он. – Скоро придет. Мы с Витей ее ждем и рисуем.
В войну хлеб косили конными жатками и серпами, вязали в снопы, ставили суслоны, потом возили их на ток. Управившись за осень с работами в поле, всю зиму, иногда до самого марта, молотили снопы на току.
Солдаты приобогрелись, повеселели – и от печки, и от нашего рассказа. Если бы мама была дома, то мы быстренько слазили бы в подполье, достали картошки, мама наварила бы ее, принесла бы из кладовки вкусную соленую капусту, накипятила бы в самоваре чаю и накормила гостей. Но ее не было, а то, что оставила она нам после обеда, мы с Юрочкой давно уже съели, и, кроме теплой воды в стоявшем на шестке чугунке, у нас дома ничего съедобного не было. Этой водой я напоил солдат.
Они стали собираться. Старший достал из вещмешка два больших белых куска и положил их на стол.
– Это вам и вашей мамке. Ешьте на здоровье.
– Не кладите лед на стол, он растает, будет вода, – сказал я.
– Лед есть нельзя, а то заболеешь и умрешь, – добавил Юрочка.
– Чудаки, это не лед, а сахар. Вы что, не знаете, что такое сахар? – спросил солдат.
Мы, ничего не понимая, смотрели то на белые куски, то на солдат.
И тут старший снова опустился на стул у печки, посадил нас на колени, прижал к шинели и заплакал. Слезы скатывались по впалым щекам, небритому подбородку, капали на шинель, он не вытирал их. Сейчас я думаю, что, наверное, у него дома, где-то очень далеко, может быть в тылу у немцев, остались такие же мальцы, и он, глядя на нас, горько и сильно вспоминал их и плакал над всеми нами. Молодые солдаты стояли возле нас молчком, как на похоронах.
Не знаю, не помню, сколько времени он плакал, потом поцеловал нас, вытер рукой слезы, поставил каждого снова к окну, и солдаты молчком ушли.
Мама с работы не приходила долго. Уже стало темнеть. Мы сели на табуретки к печке, глядя на белые куски, и стали ждать, когда они будут таять.
Снова звякнула заложка, радостно заскулил Дозорка, и в избу вошла мама.