Так они и мылись, не понять было, то ли слезы это катятся, то ли пот прошибает. Калина лег на полок, и сын стал тереть ему спину мочалом. Откуда-то и мыло взялось приличное: хозяйственное цельным куском. Веничком березовым по спине отцовской прошелся, тятя просил, дескать, парь меня, сын, в остатний раз. Окатил теплой водой, отец сел на лавку и говорит:
– Возгудай мне, Паха, песню!
– Каку песню, тятя?
– Купеческу. «Яхал на ярманку ухарь-купец».
– Тятя, така не запоется! Давай воинску красноармейску спою!
– Давай, – согласился отец. – Я шибко люблю «Там вдали у ряки».
Сын готов был любую просьбу отца исполнить. На полке было жарко, и он сел на лавку возле занавешенного оконца. Пока стоял спиной, отец видел фронтовые шрамы своего дитяти: пол-лопатки было вырвано снарядом, неровные рубцы шли по ногам. Пулеметчики строчат из положения лежа, спине и досталось. Павел сказывал, что один осколок так и застрял в теле. Близко к легкому, поэтому хирург не решился его извлечь. Он вытер банный пот со лба и запел:
– Вот чо мне нравится эта песня, что будто у нас это на ряке Тямлюй ветер выдуват трявогу, – сказал отец, ладонью стирая слезы. – Пора мне, пора ко всем убиенным. К твояму старшому братцу Ванюше. Ты его и не знашь, тябе три года было, как он ушел на германску, и яво сразу убили. Однаха иди в прядбанник и поднимись наверх на поветь, где березовы веники вясят. Там пошарь за старой конской дугой. Увидишь пластины из кирзы прошитые. Няси.
Павел встал и ушел, сгибаясь, плотно притворил низкую банную дверь за собой. Вернулся и лил на себя воды, запачкавшись столетней пылью в безвидной темноте повети.
– Вытри насухо руки, – сказал отец. – Там гумага есть. Один побродяга мне стихотворение дал списать с яво уст. Читай.
Павел достал потертый лист бумаги. Чернила его выцвели, были черничные или из цветков ириса давленные. Стал разбирать слова подле керосинки. «Мне осталась одна забава, пальцы в рот и вяселый свист, прокатилась дурная слава, что похабщик я и скандалист…»
– Вот, – торжествующе сказал Калина, – это про меня писано. После году одна тысяча девятьсот двадцать пятава больше нячем я не занимался. Свястел и пярдел. Читай!
– Кто сочинил? – спросил Павел, вертя листок и складывая его по ветхим сгибам. – Фядотов Яван из Кудары? Угадал?
– Могёт быти, – согласился отец. – Схороните мяня в русской рубахе старинной. А три монеты золотых царскиих нашел? Остаток мояво достояния?
– Нашел, – согласился Павел.
– Вот я помру завтре. Схороните – язжай в город. Осторожно их продай ювялирщикам харанутским. И на мои сороковины закатите пир и голодным кусок подайтя, чтоб все видали, что камарински могучи, не согнули их Советы.
– Ага, – согласился Павел и завыл: – Тятянька, не помирай!
Отец нахмурился.
– Ты мой мяньшой сын камаринский. Я тябе избу свою оставил. Ты у мяня самый близкой. Ня ряви, в свой час прийдешь ко мне, будем травой качаться. Чаво ряветь!
На другой день Калина не умер. Он резво выздоровел на удивленье деткам. Умер неожиданно через месяц. Павел к тому времени побывал в городе и царские червонцы обменял у харанутов на советские ассигнации. Морозы стояли крутые, ядреные, когда родственники, все прибывая и прибывая, собрались и проводили Калину Афанасьевича Камарина на погост таинственно ожидать второе пришествие.
И наступил в Тимлюе следующий год. Стариков к тому времени ушло большинство, и тимлюйцы про себя подумывали, что вовремя. Голод усугубился. По России весной было выявлено шестьсот тысяч человек с диагнозом «дистрофия», и смертность от нее была высока. В целом по стране числилось свыше полутора миллионов голодающих. К началу года численность сельского населения сократилась почти на миллион человек, хотя, казалось бы, вернувшиеся с фронта должны были ее повысить, родить детей. Дети рождались, но смертность их превышала смертность среди стариков.