Не будь у Дуни брата Василия, так бы и мучилась она с Егором. Отец ходит паясничает. Александр злобствует и обогащается. Павел без указания со стороны старших не помощник.
– Легкие отбил мне Егор, – рассказывал Василий жене Луше. – Да вот сейчас одыбаю, переедем в нашу новую избу, и я Дуне с ее ребятишками избушку построю. Пока зима, буду на охоту ходить, убоину и шкуры продавать. За лето, считай, сруб поставлю. Паха поможет.
– В выходны дни переедем, Вася. Паша коня возьмет в бригаде и перевезет нас. Добра не нажили еще, так и переберемся ходко.
– Столы я сколотил, Луша. Топчаны сколочу, так и переберемся. Кровати не будем покупать. Надо Дусе сначала на избу накопить денег. Ей, конечно, в отцовской избе пока сподручнее. Однако Александр житья не даст. Да и мать Дарья Семеновна всегда говорила, что добро надо делать спеша, чтобы зло не пролезло. Или Дуню с детьми пока забрать с собой?
– Заберем, Вася. Я люблю, когда семеро по лавкам сидят и семеро в ограде в жестку играют. Дети – это веселье.
– Жесткой по спине прилетит в игре, так взвоешь! – возразил Василий, поеживаясь наломанной на работе и Егоровым батогом спиной.
Тут явились домой братья Павел и Александр.
– Ну что? – вкрадчивым блеющим голоском спросил последний. – На стол мечите. Я тут думал, а нет ли за Егором Дунькиным грешков каких колхозных? Раз бы на него и письмо чекистам… Его заберут, а Дунька в избе его жить будет!
– Ты что, Ляксандр! – возмутилась жена Настасья. – Или тебе пример Симеоныча ни о чем не говорит? Напишешь на Егора, а увезут тебя.
– Точно, точно! – согласился, все так же приблеивая, Александр. – Лучше мы с тобой, Настасся, в Васькину избу переедем. Я работник ответственный. Мне тишина и спокой нужны, и детям моим тишина и спокой нужны, чтобы учиться браво и в большие люди выйти.
Все в избе так и застыли. Даже дети, что тихонько возились всем немалым числом, балуясь и поближе к обеденному столу незаметно перебираясь, оправляя ветхие рубашки и платьица, и те замолкли.
– Вот так, Василий! – немало не смущаясь, провозгласил Александр. – Утром я осмотрел твою избу. Добротно построена, на совесть, мне в самый раз така будет. Похвалы ты достоин. А еще и не забывай, что строил ты ее на деньги купеческие тестя Фатея Николаевича. А это пред властью советской грех большой. Купцам потакать.
– Сколько нам всем Фатей Николаевич добра сделал, – пытался заступиться за покойного Василий, да понимал, что не о том говорит. Что нужных слов отстоять свое добро не находит.
Ели молча и без охотки. Охотка у Александра с Настасьей обнаружилась.
– Силов мне много надо, – ласково приговаривал старшак, таская деревянной ложкой из общего чугуна картошку, политую растопленным салом и жареным луком. – Сево дня и переедем. Мать ваша Дарья всегда говорила: хорошие дела быстрей надо делать, чем дурные. Ты, Паха, дуй на конный двор, запрягай коня, пока мы вещи собирам.
Быстро собрались Александр и Настасья. Не потому, что мало с собой вещей брали. Оказывается, они много дней уже обсуждали между собой захват избы Василия и весь переезд рассчитали до мелочей. Не забыли с собой прихватить даже расшитое цветами лазоревыми покрывало льняное, что Вале отец Петр Семенович на свадьбу подарил. Детям своим велели бежать в темноту улицы, заканчивающейся дремучим горным распадком. Дуня взялась проводить их на новое место жительства. Проверила, не забыли ли дети чего, все ли пуговички застегнули на пальтишках, чтобы не остудиться дорогой.
– Присядем на дорожку! – сказала Дуня.
Шумно расселись. Валя с младенцем Витей. Притихли и услышали, как Вася и Луша тихонько поют за столом, будто праздник празднуют, забыв убирать чашки-ложки:
Вернулась Дуня в избу, а Вася и Луша всё поют:
И на другой день с утра Вася с Лушей тоже петь принялись:
Вечером пришли в гости дети Александра и Настасьи, соскучились по родному дому. У двенадцатилетней Любы был сильный чистый голос. Она дружила с Аней, дочерью еще одного Павла Камарина – Павла Платоновича. Аня пришла в гости, не зная еще, что подружка переехала. Слышит – поют, и подхватила песню. И так полюбилось петь Любе и Ане, что они вдвоем прославились певуньями.
Такими и выдались осень тридцать девятого года и зима на сороковой – певучими. То в одной, то в другой тимлюйской избе слышалось тягучее и раздумчивое: