Редкий случай – я зачитался учебником. Меня прервала мать, лицо ее было подобранным. Она сказала: «Уже полтора часа, а его нет». Я посмотрел на часы – и правда прошло полтора часа. «Ты не просила его заехать в магазин или еще что?» Она покачала головой. Мы уставились друг на друга. Потом я сказал: «Подождем пятнадцать минут, потом я схожу к Мишке». Она вышла. Я снова уставился в учебник, но читать не мог. Вместо этого я стал смотреть в окно – на сосны и забор, ожидая, что каждую секунду почувствую сначала еле слышное, но усиливающееся шуршание гравия, а затем и отрывистое тренькание звонка – с детства любимые звуки. Но на улице было тихо, только от Пивоваровых доносился детский визг. У них дети всегда шумят.

Когда я спустился с мансарды, мать, сидя у стола, стеклянно глядела в разворот кулинарной книги. Как только я возник в дверях, она встала.

– Сейчас подъеду, возьми сумку, – сказал я и пошел к Мишке.

Мишка Федоров, детский дружок, живет через два дома. Мишка окончил ремонтное ПТУ, рано женился и в отличие от меня никогда ничем не маялся. Он чинил телеантенны, с азартом ел борщ, любил иной раз сыграть в картишки с тестем, а также при необходимости выгулять двух своих пацанов до карьера – половить бычков. Я застал его за починкой самоката, объяснил, в чем дело. Через десять минут мы подхватили мать и поехали.

Я и мать вертели головами, словно ожидая, что обнаружим отца в придорожных кустах. Мишка ободрял. «Да не волнуйтесь, – говорил он. – Либо сейчас встретим, либо на станции. Ничего страшного, с кем не бывает».

Последняя фраза звучала двусмысленно, подразумевая, что отец мог забыться, напиться или еще каким-то образом потерять счет времени. Но мы-то знали, что подобное невозможно. Все равно я был страшно благодарен Мишке, который, не колеблясь, пришел на помощь, оставив не только самокат, но и миску сырников, которую его жена Варя как раз ставила в беседке в тот момент, когда мы выводили его «четверку» из-под навеса.

По дороге никто не встретился. Мы попросили мать остаться в машине, а сами пошли на почту. Как только мы переступили порог, женщины за конторкой уставились на нас и на их лицах отразилось какое-то горестное томление. Я хорошо знал и ту и другую – они работали здесь много лет. Та, что постарше, почти что заголосила: «Ну слава богу, а мы думали, как вас найти, как разыскать?! В больнице – в Мещерниках… Вот минут пятнадцать назад как раз скорая и увезла».

Я замер, Мишка же оказался расторопнее. Он быстро выяснил у женщин обстоятельства происшедшего – как отцу на почте стало плохо, и они вызвали скорую, и та приехала на удивление быстро, а велосипед – так вот он, сзади стоит, в подсобке…

Мы погрузили велосипед на багажник и помчались в Мещерники. Мать обмерла, я чувствовал себя очень тупым, а Мишка с удвоенной силой уговаривал: «Ну видите, ну ничего такого особо страшного. Знаю я мещерниковскую больницу, нормально там, тестя в прошлом году туда возили, нормально…»

Отец лежал один в двухместной палате. Как ни странно, больница и впрямь была приличной – большое трехэтажное деревянное здание с широкой лестницей. Довольно чистое и без противных запахов.

Мы поговорили с врачом – тот, не в пример отцу, выглядел испитым и был небрит, но дело свое знал, сказал, что работает здесь кардиологом уже четырнадцать лет.

Не инфаркт, но элементарное истощение, усталость сердца, сказал он.

Когда мы объяснили, что отец – его коллега, кардиолог ответил: «Чего ж вы хотите? Ему не душ строить, а пустырнику и телевизор. Или в тенечке сидеть и за сердечным ритмом следить».

Врач настоял, чтобы отец вылежал в Мещерниках положенные двадцать дней. Мы предлагали перевести отца в его же больницу, но он уперся. В результате мы ездили к нему на Мишкиной машине, а когда Мишка не мог, мать подгадывала расписание автобусов и добиралась до больницы сама. Надо мной тем временем завис дамоклов меч экзаменов.

Через неделю я приехал в больницу с Мишкой – мать отправилась на день в Москву. Отец чувствовал себя хорошо, мы посидели, потом Мишка убежал на рынок, а я остался, договорившись встретиться с ним через полчаса возле машины. Отец вдруг сел, потянув на себя одеяло, и сказал: «Ты же знаешь, что в войну я был в Ленинграде?»

Я, конечно, знал об этом. В отрочестве любил отцовские истории про блокаду. Рассказы про съеденных кошек и птиц, замерзавших на лету, щекотали мне нервы. Однако еще сильнее меня радовало то, что отец – такой живой и умный, – обычно начинавший свои морозные страшилки по моей просьбе за чаем, после телевизионных новостей, был живым воплощением того, что кошмары – лишь иллюзия и мы – он, мать и я – находимся как бы в неприкосновенности и неподвластны всему плохому, что было и есть в мире. Во время его военных рассказов я ощущал особую уютность и – если угодно – неуязвимость.

Отец сглотнул, и мне вдруг показалось, что он сдерживается, чтобы не всхлипнуть. Но отец никогда не плакал. Мать могла всплакнуть, я подозревал в себе настоящего нюню, только дай. Но отец?

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже