– В феврале сорок третьего, – сказал он, глядя в стену напротив, и замолчал.
Я удивленно ждал. Он начал снова:
– Самый какой-то трудный был момент, и я помню, что день был снежным и я ходил за хлебом, но только зря простоял, потому что потом сказали, что хлеб если и будет, то к вечеру. Я побрел домой, ясно представляя, что уже не вернусь. Я шагал как заведенный, и завод этот шел на убыль. Снежинки опускались на рукава. Хлоп, хлоп. Ботинки терли. Я, как сейчас помню, шагал по мосту, и все вокруг становилось белее и белее, пока я не начал падать. На глаза попались поручни моста, покрытые воздушным мохнатым снегом, и в их перекрестьях показалась плоская река. Вдруг откуда-то возникла старуха. Она заглянула в меня сверху, как в кастрюлю, и как-то цапнула меня за ухо, дернула своей ручкой с зажатым в ней бордовым ридикюлем за правую мочку. Ридикюль ударил меня по плечу. На старухе была ушанка, надетая поверх шляпки-каскетки. Уже потом я сообразил, что каскетка нужна была для того, чтобы ушанка не спадала.
Он опять замолчал и теперь молчал долго. Я не торопил. Мне тоже нравилось молчать.
– Так вот старуха успела упереться плечом мне в подмышку, прижав к поручням. И подтолкнула. Я кое-как поднялся и потопал дальше, к дому. Я знал, надо идти, просто идти, не рассеиваясь вниманием, не глядя по сторонам. В этом залог жизни – идти, переставлять ноги.
Потому я лишь раз глянул через плечо – она осталась там, на мосту, сидела, ридикюль зажала. Помню взгляд ее – провожающий такой. Снегопад к тому моменту разошелся нешуточный.
Во время рассказа я перестал смотреть на отца, уставился на коленку. Коленка поразила меня своей сложной формой, в ней были грани, углы, выступы.
Мне сделалось важным по возможности не шевелиться. От каждого движения матрас пружинной кровати, на край которой я присел, колыхался и скрипел. Мелькнула мысль, что со стороны я, наверное, и впрямь похож на пингвина – круглые бока, тяжелые ноги.
Но уже тогда, в тот момент, в палате, я понимал, что жизнь моя меняется, что вибрации, из которых я соткан, переходят на другую частоту, что атомы, которые слиплись, образовав мое тело, в эти секунды перемещаются, словно кто-то ловко и быстро собирает кубик Рубика и у меня на глазах образуются ровные, матовые стороны – желтая, красная, зеленая.
– Я должен был вернуться, – сказал отец, – поднять ее. – Снова взял паузу, потом добавил: – Сил не было. Я не мог, понимаешь?
Я продолжал сидеть.
– Я не вернулся, – сказал он.
Мне показалось, мы оба почувствовали разделяющий нас воздух как объем и почти как вес. Я ждал, что отец еще что-то добавит. Но он снова лег.
– Гвоздей купишь? Сотку? И попроси мать столько еды мне не таскать – пропадает. Она, наверное, думает, что я слон.
Я покивал. Вспомнил про банку с морсом. Достал ее и поставил на тумбу. В палату вкатился бодрый, круглолицый Мишка:
– Я, конечно, извиняюсь, но обещал вернуться к обеду. Э…
Он вопросительно глянул на нас. Улыбнулся. Я поднялся. Отец кивнул, потянулся за газетой:
– Только сотку, не перепутай, остальное есть.
Я покивал.
Я не пошел по части хирургии. Стал дантистом. Мой интерес к чужим мостам и зубным протезам служит вечным поводом для шуток среди родственников.
Экзамены тем летом я все-таки сдал и в ординатуру поступил. Более того, к собственному удивлению, вскоре женился.
Вопреки расхожим сценариям, моя жена Лиля превратилась чуть ли не в лучшую подружку моей матери. Может быть, потому, что своих родителей она не помнила, потеряв их в детстве.
Той осенью, уже в городе, я вдруг отметил про себя, что привычная моя вялость рассеялась. Я сделался если не энергичен, то вполне собран. Перестал вязко думать о себе и не нуждался больше в долгих часах аморфного покоя.
Через два с половиной года после лежания в мещерниковской больнице отец вышел на пенсию, и они с матерью окончательно переехали жить за город, выезжая в Москву редко и неохотно, даже зимой – лишь по большим морозам.
А душ на участке он успел доделать еще в то лето, потому как заставить его отказаться от задуманного нереально. Упертый он.
Борис подарил Инне бежевый мини-купер, который Инна прозвала Агентом Купером. Матери теперь точно нечем будет крыть. Проповедь матери не будет иметь права на существование. «Слова, Инесса, это не вложение. Слова – это пшик, литература. Если мужчина не вкладывается в женщину материально, она ему не важна, чтобы он ни говорил, как бы ни божился».
Ее мать – учительница литературы – этим летом не на шутку увлеклась горохом: душистый вил усики на клумбах, стручковый – на огороде.
«Ни одного червяка – сладкий, крупный. Идеальный в этом году урожай», – доверительно ворковала мать так, словно в свое время защитила диссертацию не по Мандельштаму, а по бобовым.
Мать не знала, что Борис глубоко женат и мини-купер достался Инне в награду за тихий аборт на ранней стадии. Но машина – в любом случае аргумент. Дело за малым – научиться водить.