Каждый шаг по улицам Нижнего Новгорода, заваленным битым кирпичом, осколками стекла и тем, что ещё вчера было людьми, отдавался болью в старых ранах. Больше боль была в душе. Если она ещё была во мне. Резиденция — бывшее губернское правление, изрешеченное пулями, с выбитыми окнами, забитыми досками. Не дворец победителя, а конура загнанного зверя. Ночью, в редкие минуты забытья, сквозь кошмары взрывов и криков пробивался иной звук: тихий, настойчивый плач. То ли ребенка под обломками, то ли самой России. А может, просто гулял ветер в пустых глазницах домов.
Зубов приносил сводки. Не победные реляции, а похоронные марши, написанные сухим казенным языком. Потери. Цифры, за которыми — лица. Мальчишки-новобранцы, чьи имена я так и не запомнил, сраженные в первом же бою под Сормовом. Ветераны Гусева, последние «Ударники», чьи кости теперь удобряли нижегородскую грязь. Сибирские стрелки, замерзшие, утонувшие, изрешеченные в том проклятом лесу под Пермью. Армия, с которой я вышел из Екатеринбурга с железной решимостью, была тенью. Остовом, обтянутым измотанной кожей и серыми шинелями, выданными уже не в Томске, а в захваченных, разграбленных складах. Дисциплина держалась на честном слове. В глазах солдат читалось уже не рвение, с которым они собирались поставить на московский престол Петра, а животная усталость и вопрос: «Зачем?»
И этот вопрос витал повсюду. В чадящих цехах Сормова, где уцелевшие рабочие, под дулами наших часовых, клепали гильзы для снарядов, которыми мы, возможно, будем убивать таких же, как они. В глазах баб, выменивающих последнее тряпье на горсть заплесневелого зерна у солдатских кухонь. В шепоте в казармах, где новости о Савнове в Москве и о схватке Кривошеина с Тарасовым под Харьковом передавались из уст в уста, как священное писание. «Земский Собор». «Народная воля». «Свободная федерация». Слова-призраки, слова-обманки, но они манили сильнее, чем мой потускневший бело-зеленый стяг с призраком Рюрика.
Знал ли тот полулегендарный скандинав о том, что будут творить его далёкие потомки? Сомнительно. Очень сомнительно.
Петр. Мальчишка-император. Его портрет висел в моем кабинете, в единственной уцелевшей комнате резиденции. Глаза, ставшие такими взрослыми и холодными под Тюменью, смотрели на меня теперь с немым укором. Что я сделал с его «империей»? Привел к руинам Нижнего? Запер в золотой клетке Екатеринбурга, окруженный агентами Зубова и тенью моей неудавшейся мечты? Он был не символом надежды, а тяжелым, нелепым грузом. Оправданием для бесконечной резни, в которой мы все тонули. Мысли о нем вызывали не отеческую нежность, а стыд. Горячий, обжигающий стыд за то, что втянул ребенка в эту кровавую игру взрослых эгоистов.
Однажды, объезжая позиции на северной окраине, где Ока впадала в Волгу, я увидел сцену, врезавшуюся в память как нож. Группа наших солдат — не заградотряд, а простые пехотинцы, серые, обозленные — окружила телегу. Мужик, старик, сгорбленный как сухое дерево, пытался что-то объяснить, размахивая руками. В телеге — девочка, лет восьми, бледная как смерть, с огромными, полными ужаса глазами, и несколько мешков. Солдаты рвали мешки — оттуда сыпалась мука, смешанная с отрубями. «Спекулянт! Контра!» — орал ефрейтор, тыча прикладом в старика. «Да для внучки, хворой… последнее…» — хрипел старик, падая на колени в грязь. Солдат пнул его сапогом. Девочка закричала — тонкий, раздирающий душу визг. Я пришпорил коня, подскакал, рявкнул что-то невнятное, отшвырнул ефрейтора. Солдаты опешили, замерли. Старик, всхлипывая, собирал рассыпанную муку руками, смешивая ее с грязью. Девочка смотрела на меня. Не с благодарностью. С ненавистью. Чистой, первобытной ненавистью ко всему, что в сапогах и с оружием. В тот момент я понял: мы не освободители. Мы — чума. Та самая «княжеская нечисть», против которой восстал Савнов, которую клянет Тарасов и которую, несомненно, сметет Кривошеин под флагом «порядка».
Мне становилось понятно, почему Ольга в последнюю нашу встречу смотрела на меня как на зло, а не на дорогого супруга. Похоже, что она оказалась слишком проницательной и понимала, что война приведёт к этому. Всё же, сражались мы со своими братьями, а не с другим народом, выступившим на наши границы.