Подтянул все резервы. Все до последнего батальона. Из Томска прибыли последние сибирские стрелки — уже не две тысячи, а полторы, измотанные долгой переброской и стычками с бандами вдоль Транссиба. Из Екатеринбурга подошло пополнение для «орлов» — зеленые мальчишки, наспех обученные, с лицами, на которых страх смешивался с тупым отупением. Их гнали, как скот, офицеры-фронтовики, чьи нервы были натянуты до предела. Я видел, как на марше один такой лейтенант, бывший студент с трясущимися руками, застрелил дезертира — парнишку, пытавшегося бежать в лес. Выстрел прозвучал как хлопок, тело плюхнулось в грязь, колонна, не останавливаясь, обошла его. Никто не оглянулся. Никто не возмутился. Это было нормой. Армия двигалась вперед, как огромный, израненный зверь, оставляя за собой кровавый след из трупов, сломанных повозок и человеческих душ.
Пожалуй, единственные, кто сейчас выглядел, как кадровые части, так это части из Нового Архангельска, Владивостока и Маньчжурии. Их удалось подтянуть по старым связам, и на них возлагались громадные надежды.
Дорога на Нижний стала адом в миниатюре. Весенняя распутица сменилась майским зноем, превратившим дороги в пыльные каньоны, а обочины — в топи. Колеса грузовиков и повозок вязли по ступицу. Лошади падали от жары и бескормицы. Люди шли, обмотав лица тряпьем от пыли, спотыкаясь от усталости. Дизентерия и тиф косили ряды не хуже вражеских пуль. Санитарные машины, набитые стонущими людьми, тянулись в тыл, отравляя воздух запахом гниющей плоти и хлорки. Авангардные части Гусева, шедшие налегке, отрывались вперед, но и они тонули в этой всеобщей трясине. Каждый день приносил донесения о стычках с мелкими княжескими заслонами, с казачьими разъездами, с бандами «зеленых», промышлявших грабежом на опустошенной земле. Каждая такая стычка отнимала время, людей, патроны. Каждая верста давалась кровью и потом.
Радио Зубова ловило обрывки новостей, складывающиеся в картину глобального распада. Москва. Там кипел свой котел. Волконский и Долгорукий, забыв на время взаимную ненависть перед лицом савновской «Народной Воли», яростно штурмовали окраины города, пытаясь вернуть утраченный Кремль. Савновцы, засевшие в каменных мешках центра, отбивались с фанатизмом обреченных. Улицы превратились в бойню, где гибли не солдаты, а последние остатки чего-то, что еще можно было назвать городской жизнью. И все громче, все настойчивее в этом хаосе звучало слово — Кривошеин. Его армия, как хорошо смазанный механизм, двигалась на север, вдоль Днепра. Города юга падали или сдавались почти без боя. Его эмиссары уже вели переговоры с атаманами Войска Донского, суля автономию и земли. Его радио вещало на всю Россию о скором «водворении порядка» и «свободном Учредительном Собрании». Каждый такой эфир был миной под основание нашего шаткого авторитета. Я чувствовал, как даже в моем штабе, среди проверенных офицеров, пробегает шепоток сомнения: а не за того ли мы держимся? Не пора ли искать компромисс с этим «порядком»?
Но отступать было поздно. Слишком много крови пролито, слишком далеко зашли. Петр в Екатеринбурге под охраной Зубовских соглядатаев и лояльных гвардейцев был уже не символом, а заложником нашей игры. Его тень Рюрика стала нашей единственной легитимностью в этом мире, где все легитимности рушились. Оставалось только идти вперед. К Нижнему. К Волге. К последней ставке.
К началу мая наши передовые части вышли к окрестностям Нижнего Новгорода. Город встретил нас не хаосом, а сталью и огнем. Они ждали. Волконский, видимо, поняв угрозу с востока, успел перебросить сюда часть сил, снятых с московского направления. Гарнизон был силен, организован, поддержан местным ополчением и рабочими дружинами с огромных нижегородских заводов. Город опоясался линией фортов, дотами, колючей проволокой в несколько рядов. Волга, широкая и полноводная, служила естественным рубежом с севера. С юга подступы прикрывали заводские районы, превращенные в крепости. Мосты были заминированы, подходы к ним простреливались перекрестным огнем. Это был не Кунгур и не Пермь. Это был орешек, который предстояло раскусить ценой невероятных усилий.
Мы развернулись полукругом, с юга и востока, упираясь флангами в Волгу и Оку. Артиллерии у нас было мало — жалкие остатки после Перми, да несколько трофейных орудий, с трудом подтянутых по раскисшим дорогам. Снарядов — в обрез, на один день интенсивной стрельбы. Надежда была только на пехоту. На «орлов» и сибирских стрелков, уже познавших вкус боя, и на новобранцев, которых предстояло бросить в топку. И на Гусева. Его «стальные калеки» и самодельные броневики были нашим единственным тараном. Сретенский вовсе был теперь тяжело болел, отчего остался в Перми под присмотром санитаров.