– Знаешь, моя Ласочка, может, так оно и лучше, в конце-то концов! Ты ничего не потеряла. Один день – куда ни шло. Я знаю тебя, я знаю себя, тебе бы это быстро надоело, если бы так длилось всю жизнь. Тебе неведомо, что я за тип – каналья, лоботряс, выпивоха, любитель похабщины и несусветицы, трепач, ветрозвон, своенравец, ненасытная утроба, прохиндей, задира, прожектер, причудник. Ты, девочка моя, была бы донельзя несчастна и вымещала бы на мне свое недовольство. Стоит лишь подумать об этом, как волосы встают дыбом по обе стороны лба. Слава всеведущему Творцу! Все хорошо так, как оно есть.
Она слушала меня с серьезным и лукавым видом.
– Правда твоя, старина, – покачав головой, отвечала она, – знаю я, что ты один из самых больших фордыбаг. (Она вовсе не думала так.) Ты наверняка побивал бы меня, а я бы наставляла тебе рога. Но что ты хочешь? Поскольку нам суждено было прийти в этот мир (так написано на небесах), не лучше ли было, чтобы мы были вместе?
– Верно, – согласился я, – верно…
– Ты как будто не уверен в этом.
– Нет, отчего же. И все же приходится обходиться без этого взаимного счастья. – Вставая, я подвел итог: – Не надо сожалений, Ласка! Так ли, иначе, но к этой минуте все было бы так же. Когда, как у нас, подходит к концу моток отпущенного удела, вопрос любишь или нет уже в прошлом, птичка счастья улетела, как будто и не было ничего.
– Лжец! – бросила она мне.
(И как же она была права!)
Я обнял ее и двинулся в обратный путь. Стоя на пороге дома, прислонясь к дверному косяку, она смотрела мне вслед. Перед нами вытянулась тень раскидистого орешника. Я обернулся лишь тогда, когда дорога повернула и я был уверен, что уже не увижу ее. Только тогда я остановился, чтобы перевести дух. Воздух был напоен ароматами глицинии, образовавшей над головой навес. Далеко в полях ревели белые быки.
Дальше я выбрал самый короткий путь, не по дороге, а напрямки, по косогору, через виноградники, и углубился в лес. Но сделал я это не для того, чтобы поскорее вернуться домой. Ибо спустя полчаса я все еще торчал на опушке леса, под ветвями дуба, неподвижно стоя и глазея по сторонам. Я не знал, зачем я тут. Я все о чем-то думал, думал… Багровое небо гасло. Я смотрел, как умирают отблески солнца на маленьких виноградных листочках, новых, блестящих, лакированных, винного и золотого цветов. Пел соловей… Из глубины моей памяти и из моего опечаленного сердца ему отзывался другой соловей. Был такой же вечер, как этот… Мы с подружкой поднимались по холму, устланному ковром из виноградников. Мы были молоды, веселы, говорливы и смешливы. Как вдруг словно что-то пронеслось в воздухе, то ли до нас долетел вечерний звон, то ли какие-то испарения стали подниматься от вечерней земли, которая потягивалась и говорила: «Иди ко мне», то ли нежной грустью повеяло от луны… Мы замолчали, оба разом и, не говоря ни слова, не глядя друг на друга, как по команде взялись за руки и замерли. И в эту минуту из виноградников, на которые опустилась весенняя ночь, до нас долетела соловьиная песнь. Чтобы не уснуть на этих лозах, чьи предательские усики удлинялись и удлинялись, да вокруг соловьиных лапок обвиться пытались, соловей – певец любви исполнял свою кантилену, от начала веков неизменну и вожделенну.
Я ощутил, что рука Ласки говорит мне:
– Я беру тебя и отдаю себя тебе. Расти, лоза, нас оплетай, соединяй!
Мы спустились с холма. Перед расставанием разняли руки. И с тех пор мы уж никогда не соединяли их. А ты, соловей, все поешь. Для кого? А ты, лоза, все растешь. Для кого твои узы, любовь?..
Ночь наступила. Задрав голову, я смотрел вверх, опираясь ягодицами на руки, а руками на палку, как дятел, пристроившийся на своем хвосте; я не отрывал глаз от верхушки дерева, где распускался лунный цветок. Попытался вырваться из околдовавшего меня очарования. И не смог. Дерево окутывало меня своей магической тенью, от которой теряешь дорогу и охоту ее отыскать. Раз, второй, третий обошел я дерево и всякий раз оказывался на том же месте, будто окованный.