И вот мы прибыли (в конечном счете всегда этим кончается), настолько кстати, насколько кстати бывает горчица, поданная после обеда. Наши пернатые как раз выходили из-за стола, когда мы внесли десерт. Но они тем не менее отведали его: птицам все мало. Члены совета при приближении к замку озаботились тем, чтобы остановиться уже в самый последний раз и снова облачиться в свои парадные одежды, которые до того были аккуратно свернуты и убраны подальше от солнечных лучей; в этих одеждах, таких ярких, приятных для глаз и для сердца – одеяние городского головы было из зеленого шелка, а его четверых помощников из светло-желтого сукна, – они смотрелись как огурчик в окружении четырех тыквочек. Мы торжественно под свою музыку вошли во двор. На шум из окон высунулись головы слуг, бьющих баклуши. Наши: четверо в сукне и один в шелку поднялись на крыльцо, у дверей их удостоили приемом (мне, правда, не очень хорошо было видно) две головы, сидящие на фрезах54 (что ты за птица – скажет фреза-вестовщица), все в кудряшках, в бантах – ни дать ни взять два барашка. Нотаблей наших пригласили войти, мы же, горе-музыканты и всякая прочая голь, остались стоять во дворе. А потому я не мог слышать прекрасную речь на латыни, которую закатил наш нотарий. Я утешался тем, что, судя по всему, только он себя и слушал. Зато я постарался не упустить ни одной детали того, как моя малышка Глоди поднялась маленькими шажками по лестнице – ну просто Дева Мария из ежегодного представления, – прижимая своими ручонками к животу корзину с пирожными, пирамида которых доходила ей до подбородка. Ни одно не свалилось: она обнимала их глазками и ручками. Ах, лакомка, плутовка, милашка-очаровашка… Так и съел бы ее саму…

Детское очарование подобно музыке и входит в сердца вернее, чем та музыка, которую исполняли мы. Самые надменные становятся человечнее, превращаются и сами в детей, забывают на время о своей гордыне и своем ранге. Мадемуазель де Терм мило улыбнулась моей Глоди, поцеловала ее, посадила к себе на колени, взяла ее за подбородок, и, разломив пополам одно пирожное, сказала ей: «Открой свой клювик, поделимся…», после чего положила больший кусок в маленькую круглую топочку. И тогда я, вне себя от восторга, крикнул что было мочи:

– Да здравствует добрейший и прекраснейший цветок Нивернейского края! – сопроводив свой возглас веселым наигрышем, пронзившим воздух, словно крик ласточки.

Все рассмеялись, обернувшись ко мне, а Глоди захлопала в ладоши.

– Дедушка! – крикнула она, обратив на меня внимание господина д’Ануа.

– Да это же сумасброд Брюньон, – удивился он.

(В этом у нас с ним сродство, он сумасброд не меньше моего.)

Он подозвал меня; не выпуская свирель из рук, я весело поднялся по ступеням и поприветствовал его…

(Если кланяться, не лениться – от тебя не убудет, глядишь, пригодится.)

И вот я посылаю приветствия во все стороны: направо, налево, вперед, назад, каждому и каждой. А сам тем временем одним глазком оглядываю мадемуазель, подвешенную внутри своих фижм (можно подумать, что она – язык колокол), раздевая ее (мысленно, разумеется), и мне делается смешно: какая она тщедушная, жалкая и голая под всеми этими каркасами и фалборами55. Она длинна и худа, слегка смугла, но добела напудрена, с прекрасными карими глазами, сверкающими, как карбункулы, с поросячьим, пронырливым и падким до лакомств носиком, полными и красными губками, в которые так и тянет ее чмокнуть, и в буклях по обеим сторонам лица.

– Это прекрасное дитя ваше? – интересуется она со снисходительным видом.

– Как знать, госпожа, – с загадочным видом отвечаю я. – Вот мой зять. Вопрос к нему. Я за него не ответчик. В любом случае это наше добро. Никто его у нас не оспаривает. Не то что денежки. «Богатство бедняков – детушки».

Она удостаивает меня улыбки, а господин д’Ануа шумно хохочет. Флоримон тоже улыбается, но как-то криво. Я же остаюсь серьезным и строю из себя святую простоту, у которой в голове крапива. Тогда господин с роскошным воротником и дама с юбкой колоколом, пожелав снизойти до меня, берутся расспросить (они приняли меня за одного из музыкантов), много ли доходу от моего ремесла.

– Да считай, ничего… – отвечаю я, не кривя душой, но не признаваясь, чем занимаюсь на самом деле.

Да и к чему признаваться? Они не интересуются этим. Я жду, что будет дальше, мне занятно все происходящее. И нахожу довольно смешным то фамильярное и церемонное высокомерие, с которым все эти красавцы, все эти богачи неизменно обращаются с теми, кто гол как сокол! Они как бы всегда читают им нотацию. Для них бедняк что неразумное дитя… К тому же (этого не говорят, но думают) он сам виноват в своей бедности: Господь его наказал, и это хорошо. Будь благословен Господь!

Майбуа громко, словно меня нет рядом, говорит своей спутнице:

Перейти на страницу:

Все книги серии Эксклюзивная классика

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже