Последовавшие за этим минуты были невыносимо тяжелы. Мне больше не нужно было храбриться. Я мог вволю предаться своему горю. Что я и сделал в полной мере. Мысли мои были таковы: «Я потерял все, и крышу над головой, и надежду на новую, и сбережения, неспешно, с трудом, день за днем, денежка к денежке собираемые на протяжении всей жизни, – что и доставляло особое удовольствие, – и воспоминания, въевшиеся в стены, и тени прошлого – эти факелы на дороге жизни… Мало того, я потерял нечто большее – свою свободу. Что теперь со мной станется? Придется приживаться у одного из детей. А я-то поклялся любой ценой избежать этой беды! Я их люблю, черт возьми! Разумеется, они платят мне тем же. Но я не такой дурак, чтобы не знать: каждая птичка должна оставаться в своем гнезде, старики стесняют молодых и утесняемы ими. Каждый печется о своих птенцах, о тех, которых он высидел, и ему нет дела до породивших его. Старик, упорно не желающий покидать этот мир, – посторонний, если вмешивается в дела молодого выводка; ведь, как бы он ни старался вести себя скромно, к нему следует относиться с уважением. К чертям уважение! Вот в чем причина всякого зла: ты больше не ровня им. Я сделал все зависящее от меня, чтобы моих пятерых детей не душило уважение ко мне, и неплохо преуспел в том, но как бы вы ни старались и несмотря на их любовь к вам, они всегда будут посматривать на вас как на постороннего: вы из тех краев, где их не было потому, что они еще не родились, и вам не дано знать те края, где им предстоит побывать; ну как вы можете до конца понять друг друга? Вы только стесняете друг друга и раздражаетесь… И потом, страшно сказать: тот, кого любят больше всех, должен как можно меньше подвергать испытанию любовь ближних, поскольку подобное испытание означает искушать Бога. Не следует слишком многого требовать от человеческой природы. Хорошие дети добры, я не жалуюсь. Они еще лучше, когда тебе не нужно прибегать к их помощи. На эту тему я мог бы много чего рассказать, захоти я… В общем, у меня есть гордость. Не по мне это – отбирать пирог у тех, кому я же его и дал. Это все равно что говорить им: «А теперь платите!» То, чего я не заработал, мне поперек горла; мне так и кажется, что свои считают, сколько я съем, если я у них на иждивении. Я желаю быть обязанным только своему труду. Мне надобно быть свободным, быть хозяином в своем доме, покидать его, возвращаться в него, когда мне заблагорассудится. Я ни на что не годен, когда унижен. Ах, какая же это беда – быть стариком, зависеть от милосердия родных, это еще хуже, чем зависеть от сограждан: те ведь вынуждены проявлять его, а узнать, по своей ли воле они таковы, никак не получится, и лучше уж сдохнуть, чем стеснять их, скажу я вам».
Так я стенал, страдая, тут было все – и уязвленная гордость, и ущемленное чувство независимости, и привязанность к своим, ко всему, что я любил, к воспоминаниям о прошлом, превратившимся в дым, ко всему, что было в моей жизни хорошего и плохого; мне было ясно: что бы я ни предпринял, как бы ни хорохорился, ни бунтовал, другого пути у меня отныне нет. Признаться, вел я себя отнюдь не как философ-стоик. Я чувствовал себя жалким, как дерево, которое срубили под корень.
Сидя на придорожном столбе, как на горшке, я искал, за что бы ухватиться, и недалеко от себя увидел просвечивающую сквозь ветви деревьев, окаймлявших аллею, башенку с зубцами. И вдруг вспомнил все прекрасное, что за двадцать пять лет изготовил для замка Кюнси: мебель, настенные панели, скульптурную лестницу, все, что добрый хозяин замка сеньор Фильбер заказал мне… Знатный оригинал! Порой он чертовски бесил меня. Как-то раз он заказал мне вырезать из дерева его любовниц в костюмах Евы, а его самого в костюме Адама – развеселого, галантного, такого, каким он был уже после появления змея. А в оружейной зале ему вздумалось оленям на трофеях83 придать черты лица обманутых мужей из наших краев. Ну и посмеялись же мы тогда… Но угодить этому чертяке было непросто. Только кончишь, давай переделывай заново. А вот чтоб оплатить… Ну да ладно! Он был способен любить прекрасное, воплощенное как в дереве, так и в живом человеке, и почти одинаковым образом (так и надо: произведения искусства следует любить так же, как возлюбленную: сладострастно, и душой и телом). А ежели этот скаред мне не заплатил сполна, так он ведь меня спас! Там от меня ничего не уцелело, здесь – другое дело, здесь мне удалось выжить. Дерево моей жизни погублено, но плоды его остались, и они укрыты от морозов и огня. Мне захотелось увидеть их, чтобы вгрызться в них зубами и заново ощутить вкус жизни.