Я мог бы много чего наговорить в том же духе и столь же красноречивого, но понял, что мой слушатель ничего не понял и что я был для него почти таким же сумасшедшим, как и его хозяин. И поскольку в эту минуту, уже будучи на пороге, я обернулся, чтобы в последний раз окинуть взором зрелище поля битвы, мысль о том, как все это смешно: и безносые боги, и Аттила, и Андош с его кроткими глазами, в которых сквозит жалость ко мне, и я сам, здоровый детина, с пеной у рта стенающий и произносящий монолог перед балками, словно молния, пронеслась в моем мозгу… фррр… так что, моментально забыв о своем гневе, я рассмеялся прямо в лицо опешившему Андошу и вышел.

И вот я иду по дороге.

– На этот раз они меня достали. Я пригоден только на то, чтоб меня закопали. У меня не осталось ничего, кроме моей шкуры… Да, но, черт бы их всех побрал, еще и то, что внутри. Как у того осажденного, который в ответ на угрозу убить его детей, ответил: «Если хочешь, убивай! У меня есть инструмент, чтобы произвести на свет других», у меня тоже есть инструмент, его у меня не отобрали и не могут отобрать… Мир – это бесплодная равнина, в которой там и сям раскиданы пшеничные поля, засеянные нами, художниками. Земные и небесные твари склевывают семена, питаются с этих полей и вытаптывают их. Неспособные созидать, они только и могут, что убивать. Грызите и рушьте, скоты, попирайте ногами мою пшеницу, я выращу другую. Колос зрелый, колос мертвый, что мне до жатвы? В недрах земли просыпаются новые семена. Я буду тем, что будет, а не тем, что было. А коль придет час, когда силы мои угаснут, когда мне станут изменять мои глаза, мои мясистые ноздри и моя глотка, в которую вливают вино и в которой так ловко подвешен мой язык, угомон его возьми, когда мои руки будут что плети, а пальцы онемеют, когда останется лишь воспоминание от моей силушки, а в лице не будет ни кровинушки, да и в чердаке будет пусто… в этот день, Брюньон, тебя уже не будет. Не беспокойся! Можно ли себе представить Брюньона, который не чувствует, не созидает, не смеется и не лезет вон из кожи? Конечно нет, это значит, что от Брюньона остались одни штаны. Можете их сжечь. Забирайте мое отрепье…

С такими-то мыслями – где наша не пропадала, эхма! – добрел я до вершины холма, и, поигрывая своим посохом (я уж воспрял духом наперекор всем заварухам), увидел бегущего мне навстречу со слезами на глазах белокурого мальца; это был мой подмастерье Робине, прозванный нами Бине. За работой этот мальчонка тринадцати лет больше внимания уделял мухам, чем секретам ремесла, и старался проводить время за пределами мастерской, бросая плоские камешки по поверхности воды или глазея на икры проходящих мимо девчонок. Я раз по двадцать на дню награждал его подзатыльником. Но он был ловкий, как обезьянка, и хитрющий, а его руки были под стать ему: росли откуда надо; несмотря ни на что, я любовался его всегда открытым ртом, зубками, как у грызуна, худыми щеками, пронырливыми глазками и вздернутым носом. А он, пройдоха, знал это! Сколько бы я ни заносил над ним кулак, ни метал гром и молнии, он видел смех, затаившийся в уголках глаз грозного Юпитера. Получив замакушину, он спокойно, как ослик, встряхивал головой, а потом снова принимался за свое. Это был всем бездельникам бездельник.

Потому-то я так удивился, увидев его в образе фонтанного тритона, с огромными, как груши, слезами, капающими из глаз, и соплями, текущими из носа. Он буквально бросился на меня, обхватил меня поперек живота и обмочил мне весь низ, ревмя ревя. Ничего не понимая, я проговорил:

– Эй, да что с тобой! Как ты себя ведешь с хозяином! Ну-ка отпусти! Черт побери, сначала нужно высморкаться, а уж потом обниматься…

Но вместо того, чтобы послушаться, он, продолжая обнимать меня, словно сливовое дерево, сполз вниз, к моим ногам, и заревел еще пуще. Я забеспокоился:

– Ну, ну, малыш! Встань! Что ты?

Я взял его за руки, поднял… оп-ля!.. и тут увидел, что одна рука у него забинтована, кровь проступает сквозь тряпку, одежда превратилась в лохмотья, а брови обожжены.

– Ты еще что-нибудь натворил, шельмец? – поинтересовался я, уже забыв о своей беде.

– Хозяин, такое горе! – простонал он.

Я усадил его рядом с собой на пригорке.

– Ты будешь говорить?

– Все сгорело! – прокричал он и снова залился слезами.

И тут я понял, что все это большое горе – из-за меня, из-за пожара; и не могу выразить, до чего мне это было приятно.

– Бедняжка, так ты из-за этого так убиваешься? – спросил я.

– Мастерская сгорела, – повторил он, думая, что до меня не дошло.

– Ну да, новость-то не нова, знаю! Мне уже раз десять за час о ней все уши прожужжали. Что тут скажешь? Беда, да и только!

Он успокоился и уставился на меня. Было видно, что он очень переживает.

– Выходит, дрозд ты эдакий, дорожил своей клеткой, притом что только и думал, как из нее выпорхнуть? Ладно, небось, отплясывал с другими вокруг пожарища, плутишка. (Говоря так, я ничуть в это не верил).

Перейти на страницу:

Все книги серии Эксклюзивная классика

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже