– Слухи словно пули порхают над головами. С Керченского полуострова навстречу Слащеву ударила группировка, державшая все это время там оборону, теперь они соединились. Сегодня в город вернулись бежавшие в апреле от большевиков, рассказывают жуткие вещи. В Аджимушкайских каменоломнях осталось много красных партизан, они немало хлопот доставили белым. В начале июня партизаны пошли на прорыв из своих подземелий, хотели овладеть Керчью, но их попытка закончилась зверской расправой над самими партизанами и их семьями. За три дня уничтожили три тысячи, большей частью евреев. Жуткий террор: обыски, казни, расстрелы, взрывались последние выходы из каменоломен. Англичане целыми днями бегали с довольными лицами по городу, снимали фотографическими аппаратами повешенных и расстрелянных.
– А сейчас? Как в Коктебеле сейчас? – волновался Гаранин.
– По сравнению с керченской резней – рай. Всех, кого могли схватить – схватили, кого полагалось казнить – казнили. Остальных ищут… А рана-то ваша значительно лучше.
Гаранин наклонил голову, рассматривая затянувшиеся края рваной царапины. Краснота и опухлость на лодыжке тоже значительно стухли. Поэт ворковал довольным голосом:
– Ну вот, через день-два будете скакать по этой лестнице вприпрыжку. Это совсем не то, что было у вашего предшественника.
– А что было с ним?
– У него рана была значительно сложнее, я провозился с нею месяц… Он был покорным, как ягненок, хотя человек из себя внушительный, в таких всегда скрыта не только внешняя сила, но и внутренняя.
Поэт забинтовал рану, замер, словно в ностальгии:
– Как ни странно, он был либеральных взглядов, проклинал монархию. Я с ним частенько спорил: «Что вам дала революция?» Он в ответ пламенно вспоминал Февраль: «Золотые времена! Самый последний люмпен мог выходить с плакатом на любую столичную площадь и без страха поносить Керенского, а также все Временное правительство. Он ругал Керенского, но не старался понять, что еще полгода назад за такие действия в сторону официальной власти он мог встретить “безбедную„старость где-нибудь в Нерчинске». Я пытался понять этого человека всей душой: «А если поношение правительства – не сама цель этих акций люмпена? Что, если ему плевать на свободу слова и его действительно беспокоит только его собственная старость? При Николае у него была возможность встретить ее в благополучной, экономически выгодной обстановке, а теперь ее нет. Может быть, люмпен обеспокоен именно этим, а не появившимся у него правом размахивать крамольными лозунгами. Да, у него не было права при царизме ругать эту самую монархию, но, если бы старая власть сохранилась, – у люмпена не было бы и повода ее хаять». Он всегда обижался на меня и замолкал.
Гаранин охотно поддержал беседу:
– Я, конечно же, не согласен с этим моим неведомым предшественником, но мы должны быть признательны Февралю – без него не случился бы и Октябрь.
– Сейчас начнете агитировать меня за большевиков? – ухмыльнулся Поэт.
– Вы не из той категории людей, каковую можно просто агитировать, – льстиво улыбнулся Гаранин. – Но поймите – за коммунистами будущее. Они опередили время, выпрыгнули на авансцену досрочно. Их идеи настолько новаторские, что весь мир сжался и не желает их принимать, а мы приняли. Мы первые! В космосе и во вселенной! – не боялся поэтических оборотов Гаранин.
– Может быть, это не новаторство, а простая утопия? – тон хозяина дома оставался взвешенным, пламенем революции не возгорался. – Как у Томаса Мора – идеального государства так никто и не воздвиг. И вся история с коммунизмом никакое не будущее.
– Мы не должны так рассуждать! – почти перебил его Гаранин. – Все: эшелон стронулся с путей, его не остановить. Будущее за теми, кто может оторваться от корней, кто может смело смотреть вперед. Екатерина разделила Речь Посполитую только потому, что не держалась за старину, как это делала бестолковая шляхта, мертвой хваткой. Царица продолжала модернизировать армию и государственный аппарат, так же как и ее великий предшественник. Нью-Йорк смог победить южных фермеров потому, что вовремя модернизировался, развил промышленность, а уж про индейцев я совсем молчу.
– А я до сих пор верю, что индейцев так никто и не победил, – весомо заметил Поэт. – Они ушли в небытие, исчезли, как скифы, но остались непокоренными.
– Пусть так, но они ушли. Они не могут рожать детей и смотреть, как те растут в новой жизни. Индейцев не осталось, их стерли, а скоро и память о них сотрут. Оставят только посуду и вышивку, как от древних египтян, – кивнул Гаранин на стены дома, увешанные мультикультурными предметами.
– А я уверен, – не менял спокойствия в голосе Поэт, – что, если бы довелось индейскому вождю, погибшему лет тридцать назад, оказаться в нашем модернизированном мире, он с достоинством бы попросил уложить его обратно в могилу.
Гаранин долго глядел на него, что-то соизмеряя, и решился на дерзкий вопрос:
– Если вам так противен этот наш мир победившей революции, отчего вы не уехали туда, где ее нет? У вас, кажется, было для этого достаточно времени, пока мы не пришли сюда.