– Ну, как же… Вы так просились идти со мною в бой…
В голосе и поведении Квиткова было что-то подавленное, будто немного контуженное. Гаранин списал это на близость смертельной схватки, страх мальчика перед внезапной смертью.
– И вот я тут, только под другими обстоятельствами, но с той же твердой целью: отвоевать нашу светлую судьбу у хама.
– Да, вы себе судьбу отвоевали, – печально констатировал Квитков.
– Не понял, поручик, – слегка удивился Гаранин.
– Глеб Сергеевич, не отставайте, – вернулся к Гаранину уехавший вперед Сабуров, – нам нельзя задерживаться.
– Да-да, конечно, уже еду. У вас еще что-то, поручик? – холодно-деловым тоном обратился Глеб к Квиткову.
Тот опустил к земле глаза, молчал секунду, потом полез в карман френча и достал тщательно свернутый лист бумаги:
– Только это… Но умоляю: прочтите после боя…
– А если этот бой будет для меня последним? – без всякой печали уточнил Гаранин.
– Тогда вы уйдете в иной мир с чувством неудовлетворенного любопытства, – меланхолично пошутил Квитков.
Гаранин внезапно повеселел:
– Конечно, после боя, Митя. Не сейчас же мне разглядывать ваши письма. Прощайте, поручик. Честь имею!
Он упрятал листок во внутренний карман, про себя подумав: «Уж не в любви ли признается мне этот чудак? Да нет, тут что-то иное. Мрачный он сегодня, а ведь – кавалер, был в передрягах и перед боем бы не должен тушеваться. Не нравится мне все это».
Догнав Сабурова, он произнес:
– Как вам нравится этот мальчик? Теперь он вздумал мне адресовать какие-то записки.
Ротмистр заговорил крайне тихо:
– Ты напрасно считаешь его мальчиком. В Ледяном походе мы шли бок о бок, он взрослел и мужал на моих глазах. Если бы ты видел, что творил он потом с пленными… в тылу – с мирными, только заподозренными в симпатиях к большевизму, ты бы не стал его таковым называть и поменял бы свое мнение о нем. Он далеко не мальчик.
Гаранин задумался: «Так-так-так, а если Сабуров прав? Награда Квиткова как-то вылетела у меня из вида, и еще разговоры между солдатами о его строгом нраве. А если он удачно притворялся и на самом деле в нем главная опасность, а не там, где я все время искал? Да нет, я помню его восторженные глаза при взгляде на меня, он предан и переполнен благодарностью. А нынешнее его уныние – это все-таки мандраж перед боем, сколько в битву не ходи, а все равно перед нею бледнеешь. И письмо это окажется какой-то незначительной ерундой».
Сабуров вспомнил, как пробирались они февральскими, затянутыми в гололедицу и слякоть кубанскими степями, бескормицу, раны и ежеминутную смерть, жуткое отчаяние, которого он не испытывал ни до, ни после Ледяного похода. Он видел, как, стоя в задубевших от холода сапогах на спинах двух лошадей, переправлялся через реку пожилой казак и его младшие сотоварищи, не уступая ему в лихости, следовали за ним, не у всех получалось, и казаки сыпались в воду. Лошади не выдерживали холода и околевали на стоянках, вместе с ними гибли ослабевшие беженцы: гимназисты, курсистки, семьи купцов и высоких чиновников, чью службу не простила бы им советская власть. Замерзшие шинели звенели от пролитых с неба ледяных дождей, и люди, замкнутые в этих шинелях, тоже наливались безжизненным льдом, твердели, черствели, огрубевали.
Он помнил бледного от холода и злобы молодого подпоручика с намертво зажатой в руке плетью, жалобный визг двух пятигодовалых детей и дикий вопль их матери, намертво засекаемых Митей Квитковым. Это были жена и дети ярого большевика, успевшего казнить несколько казачьих семей в одной степной станице. Дети копошились в перепачканном кровью и грязью снегу, пытались кутаться в рыжий высохший бурьян, на них не осталось клочка одежды, сорванной плетью, не осталось клочка уцелевшей кожи. Мать поначалу пыталась заслонить их собой, но скоро обезумела от боли, ползала отдельно и тоже старалась укрыться хоть за соломинку.
Сабуров отогнал от себя эти мысли, подумав, что не место таким воспоминаниям накануне новой схватки, и вдобавок домыслил: «Вряд ли советская власть простит нам все наши грехи… как и мы не простили бы им, окажись мы наверху».
И еще его отвлекли внезапно ударившие на стороне красных пушки. Разрывы посыпались на позиции, над блиндажами и окопами полыхнуло пламенем, лопнула шрапнель недалеко в тылу. Отовсюду посыпались бешеные команды, полыхнуло первой паникой:
– Опередили, дьяволы! Первыми гороху сыпанули!
– Теперь не устоим, раз так хреново все начинается!
– Прекратить панику! По местам! По местам!
Лошади шарахались, всадники с трудом их удерживали, эскадрон расплывался, как ртутное пятно. Унтера и вахмистры сколачивали соединение заново, двигались к передовой.
Артналет длился не больше минуты, потом все стихло. Людей и лошадей удалось немного успокоить, снова выровнялись эскадронные ряды. Животные нервно вздрагивали, перебирали ногами, звенели сталью упряжь и снаряжение, скрипела кожа седел и уздечек.
Сквозь шум и топот многие услышали, как такая же канонада разразилась вдали, в направлении плацдарма. Среди кавалеристов поднялись негромкие переговоры:
– Вюртемберг на прорыв пошел.