От страха Гришу начало тошнить, он содрогнулся в спазме, и его вырвало, затем вырвало еще раз. Гриша и подумать не мог, что страх — настоящий, цепенящий, смертельный — вызывает рвоту. Он даже и не слышал, чтобы хоть с кем-то такое происходило. Ему казалось, что от страха можно сильно дрожать и стучать зубами, можно упасть в обморок, можно обмочиться или обгадиться, но чтобы от страха выворачивало наизнанку в рвоте, затмевающей разум, — это для него была неожиданная новость. А рвота, овладевшая им, оказалась настолько сильна, что кровь выплескивалась изо рта в рвотных сгустках. Грише мнилось, что его рвет уже не содержимым желудка, но самим желудком, легкими, печенью, сердцем — собственным внутренним естеством. Каждый раз, как из него выплескивалась мерзость, ему становилось чуть легче, потому что рвота дарила забвение от страха, но вслед за облегчением вздымалась новая обжигающе-леденящая страшная волна.
Чудовище приближалось. Беспомощный десятилетний мальчик корчился и содрогался, выхаркивая самого себя, лежа головой в тошнотворной луже, в кровавой гуще и слизи, которая образовала подобие священного нимба вокруг головы. Казалось, что своей рвотой он хочет… оправдаться. Если бы мог некто проницательный наблюдать эту сцену, то непременно подумал бы именно так — будто рвота стала ритуалом оправдания пред лицом неведомого и неодолимого ужаса.
— Да кто же мог наблюдать такое? — спросил Петр Нилыч, охваченный жутью от всего услышанного.
— Всегда есть кому наблюдать, — прошептал Айзенштайн, по-змеиному глядя на своего слушателя. — Нет такого мига в жизни человеческой — и уж тем более в смерти, — который некому было бы наблюдать.
— Гриша жив остался? — спросил Петр Нилыч с надеждой.
— Нет-с! Нашли его утром в том дворе. Лежал. Без головы. В луже, прошу прощения, блевотины и крови. Лужа округлая такая, словно бы святой нимб вокруг головы, да только самой головы и нет, как будто ее поглотила собственная святость. Осталось скорченное безголовое тело. С обрубком шеи на плечах. Вернее сказать — с огрызком. Ибо голова была не отрублена, но отгрызена и оторвана. Опознали тело по инициалам, вышитым на камзоле: «Г. Т.» — Гриша Тригубский.
— Господи! — Петр Нилыч перекрестился.
Алеша, в отличие от Гриши, до дому добежал. Он досадовал на то, что потерял брата по дороге, но вернуться за ним было выше его сил. Одна только мысль о том, чтоб сделать хоть шаг назад, приводила его в цепенящий ужас. Во время бегства он видел нечто — то самое странное, что преследовало их, и увиденного было достаточно, чтобы все нутро проморозилось от дикого страха. Какое-то чудовищное существо — без шкуры, без мяса, сгнившее до костей — преследовало их. И было оно, кажется, не одно; явственно увидел он еще две такие твари, хотя и длилось то видение не долее пары секунд, и явственность могла бы сойти за моментальное помрачение разума.
Алеша забежал в подъезд, взлетел по лестнице на второй этаж, открыл ключом дверь — и вот он уже в своей квартире. Как говорил сэр Эдуард Кок: «Мой дом — моя крепость».
Алеша хотел позвать отца, но вовремя остановился; отец, быть может, спит, зачем же его будить.
Припавши ухом к входной двери, Алеша вслушался в тишину на лестнице. Та тишина показалась ему настороженной, словно бы готовой воспламениться, как гремучий газ.
Он услышал кое-что, но звуки донеслись не извне, а изнутри квартиры. Странные звуки. Алеша не мог понять их происхождение, не мог представить, что порождает их. Он оторвался от двери и пошел на звуки в темную глубь квартиры.
Звуки доносились из-за двери родительской спальни. Алеша прислушался. Совсем уж нелепые фантастичные картины рисовались в его воображении. Любопытство дребезжало в нем натянутой струной. Он тихо приоткрыл дверь и заглянул в спальню.
Там, в лунном свете, лившемся в незашторенное окно, Алеша увидел нечто кошмарное, словно вырвавшееся из омута страшных сновидений.
У стены, рядом с широкой родительской кроватью, стояло чудовище, составленное из костей. Похожее на сгнившую, обглоданную временем лошадь, оно венчалось жуткой, какой-то драконьей головой, ее мощные и длинные челюсти были утыканы смертоносными зубами. Когда Алеша заглянул в приоткрытую дверь, череп страшной твари обратил к нему свои черные глазницы.
На кровати же извивалось и копошилось месиво причудливой плоти, и Алеша не сразу понял, что предстало его очам; разум сопротивлялся осмыслению. Но вскоре общая картина стала ясна, и эта ясность помрачала рассудок.
На кровати сплелись друг с другом три существа. Два из них были свиньями с человеческими лицами; Алеша узнал лицо своего отца и лицо Татьяны. Третье существо — женщина с черным телом, тонкими, длинными руками и ногами, похожими на бамбуковые трости, обтянутые кожей. Между руками и ногами было протянуто нечто вроде складчатых кожистых перепонок, словно у летучей мыши. Все три фигуры, полностью обнаженные, сладострастно извивались, опьяненные похотью, липкой, как мед, и едкой, как щелочь.
Алешу это зрелище завораживало. Мерзкое, оно притягивало мальчика сильней, чем отталкивало.