Митяй, поглотив черное существо, начал хохотать. В хохоте плясали самодовольство, торжествующее безумие и чувство власти, бездонной и нечеловеческой. Он хохотал так долго, как не смог бы хохотать даже душевнобольной. Казалось, что хохот Митяя — не хохот вовсе, а игра неких высших сил на человеке, как на музыкальном инструменте — валторне, корнете, тубе, флюгельгорне, — где дух музыканта проходит замысловатый путь по извилистым медным трубкам, дабы вырваться из раструба преображенным.
Во время его хохота Олеся стонала и дергалась во сне, в тисках кошмара.
Пока Митяй хохотал, скелет, внутри которого он, скорчившись, лежал, ожил: его кости двигались, будто детали работающей машины. Новые кости, приспособленные к скелету Митяем, соединялись друг с другом в странных сочетаниях. Тонкие острые кости вонзались в Митяя, и кровь капала с него. Митяй внутри скелета оказался словно бы внутри ткацкого станка или часового механизма, хохот же давал механизму энергию для движения.
Три с половиной часа не умолкая хохотал Митяй, горло себе до крови повредил от смеха.
Когда закончил, то выскользнул из скелета — будто родился из него, и, по-звериному двигаясь, пополз к спящей Олесе. Спина Митяя была утыкана костями, словно бы проросшими из его тела наподобие грибов. Никто бы не поверил, что эти кости вонзились в него извне — настолько казались они естественным продолжением тела, как естественны, к примеру, клыки у кабана, рога у оленя, гребень на спине игуаны и хамелеона.
Взгромоздившись на Олесю, Митяй, по-звериному взрыкивая, овладел ею. Олеся корчилась под ним, стонала сквозь ужас сновидений, но так и не проснулась; наркотическое вино все еще держало ее в своей власти.
Увлекшись, Митяй не заметил, как отворилась дверь и в хату тихо вошел Эрнст Карлович Айзенштайн. Он сел на сундук у стены и с любопытством наблюдал за Митяем.
Когда тот оторвался от Олеси и заметил гостя, Айзенштайн встал и церемонно поклонился.
— Позвольте вам засвидетельствовать мое почтение, Дмитрий Афанасьевич, — произнес он.
— Не кривляйся, Карл Эрнестович, — хрипло произнес Митяй, путая местами имя и отчество Айзенштайна и внимательно глядя на него: как тот воспримет намеренную ошибку?
Айзенштайн скрипнул зубами, но смолчал. Проглотил унижение. Митяй криво усмехнулся и спросил:
— Все приготовил?
— Не извольте беспокоиться, Дмитрий Афанасьевич. Я свое дело знаю.
— Знает он! — усмехнулся Митяй и прибавил непонятное: — Червоточина наверху.
Айзенштайн извлек из внутреннего кармана сюртука металлическую коробочку, открыл ее крышку, вынул из коробочки шприц Праваца, приблизился к Митяю, произнес:
— Позвольте-ка одну манипуляцию.
И воткнул иглу шприца в яремную вену на шее Митяя. Тот застыл на месте, чтобы Айзенштайну было сподручней вытягивать кровь из вены шприцом.
Набрав полный шприц, Айзенштайн подошел к спящей Олесе, прощупал ребра у нее под левой грудью, с силой воткнул иглу и ввел кровь Митяя в ее сердце.
Олеся вздрогнула и открыла глаза, но взгляд оставался незрячим. Айзенштайн тут же прикрыл ей глаза, как прикрывают покойникам.
— Светает, — заметил Митяй, глядя в сторону окна.
Айзенштайн недобро улыбнулся.
— Ответь мне на вопрос. — Митяй посмотрел в глаза Айзенштайну. — Что сделать мне с этой станицею перед отъездом?
— Помилуйте, Дмитрий Афанасьевич! Вы… мне… такой вопрос задаете?
— Именно. Я — тебе. Ну и?
— Уничтожьте все. Под корешок. Вам, во-первых, надо ведь силу свою испробовать, прежде чем на поприще выходить. А во-вторых, вас тут каждая собака знает, поэтому не надо никого оставлять. Пред вами грядущее лежит, нельзя же, чтоб прошлое за спиной волочилось, нехорошо. В-третьих, вам и самому это должно быть ясно, и куда лучше, нежели мне.
Митяй благосклонно и покровительственно потрепал Айзенштайна по щеке, слегка при этом пощекотав пальцами за ухом, будто ласкал умного пса.
Затем вошел в ковчег своего брачного ложа, сел в ногах у спящей Олеси, скрестив ноги по-турецки, спину выпрямив и ладони положив себе на колени. Закрыл глаза и погрузился в сон.
Дыхание, которое сначала было ровным, вскоре и вовсе истончилось до полной неприметности. Митяй стал неподвижен, как статуя.
А солнце меж тем вставало над землей, день начинался, и жарок был тот день, и плавился, дрожа, сгущенный воздух.
Митяю снилось, будто вся станица стекалась по утру в храм Божий — праздновать день Святой Троицы, пятидесятый день по Пасхе. Явились в храм даже иноверцы, безбожники, сектанты и раскольники; спящая и неодолимая воля Митяя согнала всех к одному алтарю. И сон упреждал события, как голос упреждает собственное эхо. Все, кто исцелился от безумия и беснования посредством свиных костей, были теперь подвластны воле Митяя, разделившейся на множество нитей, протянутых от его сознания к человеческим «я».