— Я, Петр Нилович, человек такой — в душу так нежно залезу, так ласково, что многие за благо почтут все нутро передо мной вывернуть.
Проснулся Митяй среди ночи от шепота, с которым сплетались, как нити сплетаются вместе, постанывание, поскуливание и тихий плач. Проснулся он лежащим на спине, а на груди у него, прижавшись к нему щекой, покоилась спящая Олеся. Это она шептала во сне — шептала, и стонала, и скулила по-собачьи, и всхлипывала, как дитя.
— Митяюшка, миленький мой, родненький мой, любезный мой, спаси меня! Спаси меня, Митяюшка, хороший мой, ненаглядный, зацепочка моя, зацепочка! — разобрал Митяй в ее шептаниях и подумал с удивлением:
«Какая еще зацепочка? Никогда она меня так не величала. Что это такое? Зацепочка?»
Холодная и влажная от пота, прижималась к нему Олеся, будто и не человек вовсе, а жаба, вынутая из пруда.
«Уж не занедужила ли?» — предположил Митяй и погладил рукой ее спину, ощутив ладонью сквозь тело, как бьется сердце — тихо-тихо, будто из последних сил стучит в дверь умирающий от голода.
И шепот затих, все звуки, что Олеся издавала, оборвались, и замерло ее дыхание, и малейшее движение жизни прекратилось, не стучало сердце, и кровь не текла. Митяй почувствовал, что лежит, прижавшись к нему, неживое тело, покинутое душой. С этим чувством наполз на него страх, подобный сырому туману на дне оврага. Понял вдруг Митяй, что лежит он не на супружеском ложе посреди хаты — а в гробу, в могиле, под землей. Нечеловеческая это была могила — обширная, просторная, словно предназначенная для гигантского существа. Или, может быть, такова она, потому что уготована на вырост? Ведь мертвецы же растут под землей… Поежился Митяй от жуткой мысли, внезапно вскочившей на ум. Неужели и правда мертвецы в могилах растут?
«Да, да, растут, так и знай», — зашептала ему половина души: одна половина души зашептала другой, словно сестра шепчет на ухо сестре.
Митяй хотел спихнуть с себя неживую холодную Олесю, но не смог: ее словно приморозило к нему, и руки его ослабели, и воля истончилась. И стало чудиться ему, будто проваливается он сквозь землю, а та, крошась, осыпалась под ним, затягивала в себя. И опять половина души шепнула другой половине — дикое, нелепое и страшное шепнула она:
«Могила — это только уста смерти. И все, что попадает в уста, проваливается и падает во чрево. И мертвецы из могильных уст должны провалиться в самое чрево смерти».
И Митяй закричал, завопил от ужаса. Но из отверстого рта не вырвалось у него ни звука, кроме какого-то едва слышного змеиного шипения, которое скорей чудилось ему, чем звучало в действительности. Он кричал изо всех сил, выворачивая наизнанку нутро, выплевывая клочья души, но из дыры его рта сквозило тишиной и пустотой, растерянностью и отчаянием.
А потом он почувствовал, что мертвое Олесино тело, прижавшееся к нему, ожило, вздрогнуло — раз, другой — и затряслось в конвульсиях.
Он прижимал ее к себе, крепко прижимал к своей груди, а Олеся билась и трепыхалась, как пойманная в сеть рыба, извлеченная на берег. Он целовал ее холодное, влажное лицо, ее стылые губы, веки, щеки, лоб. И она наконец затихла и простонала какое-то слово, которое Митяй не смог разобрать.
Придя в себя, Олеся рассказала Митяю нечто такое, отчего наползла на Митяя тошная тоска.
Снился Олесе сон, который из тех снов, что не сказка, но быль — сокровенная и запретная, которой не место под солнцем, но место лишь во тьме да в пугливом шепоте.
Превратилась душа ее в мушку и, поблуждавши в пещере тела, вырвалась на волю через ноздрю. Покружила над телом, неподвижным, приникшим к груди мужа своего, и полетела туда, куда поманила ее паутинка желания. Влетела душа в свиной скелет, в сердцевину меж ребер, будто в остов погибшего корабля, будто в храм неведомого божества, павшего на землю из черных ночных небес. Там, меж ребер, ощутила душа священный страх, ибо костяной храм был полон невидимых жрецов. Они не являли ей себя, поняла она, чтобы не напугать, потому что облик их способен убить разум своей чудовищностью, а жрецы не хотели ее безумия.
И увидела она в костяном храме еще одну человеческую душу, такую же мушку, как она, парившую в воздухе. То была ее бабушка Соломия — Олеся сразу ее узнала; души без тел еще легче узнают друг дружку, нежели когда обряжены телами.
— Я ведь матушку свою не знала, — рассказывала Олеся Митяю, — она умерла сразу, как родила меня. А росла я при бабушке и прабабушке. Потом и прабабушка умерла, когда я маленькой была, и мы с бабушкой Соломией вдвоем остались. Она всему меня учила. Потом я сбежала от нее, воли мне захотелось, осталась бабушка одна, истосковалась, искала меня, ворожила, но трудно найти человека, если он далеко и в большом городе, даже хорошая ворожея с трудом отыщет. Еще труднее найти, если его сердце в плену и ум пошатнулся, а у меня так и было. Ворожила она, да все без толку. Так и умерла, не сумев меня найти. После смерти продолжила искать. И вот — нашла!
— Это она тебе сама рассказала, что умерла? — спросил Митяй; он слушал Олесю как завороженный.