Сердце у меня колотится все быстрее, руки холодеют, а я повторяю и повторяю обломку то же, что и всегда, и сую в его шершавую физиономию воспоминание о том, как впервые маршировала с оркестром.
Был пятничный вечер, и мы играли на матче, в перерыве между второй и третьей четвертью, уже после того, как выступили чирлидерши и танцевальная группа. Сыграли для начала быструю вещь во вкусе публики, построенную в основном на ритме ударных. Мне удалось играть лишь часть времени – саксофон все еще был для меня посторонней металлической штуковиной на ремешке, а не продолжением тела, – а когда я все-таки вступала, то в основном мазала мимо нот и звук получался неуверенный, робкий.
Но к концу выступления, когда музыка повисла в воздухе и неумолчные голоса толпы превратились в далекий ровный гул, я взяла одну ноту. Это была ми. Идеальная ми. Я идеально попала в такт. Я расслышала, как она ловко встроилась сразу после фразы, которую вывела труба, и влилась в руладу, которую сыграли остальные саксофоны.
Все остальные тоже точно попали в ноты, и я впервые в жизни уловила, каково это, поймала кайф от того, что у меня все получилось как надо. Голова пошла кругом от удовольствия. Радость и гордость забурлили в крови, будто в нее впрыснули адреналин, и я радовалась еще сильнее, зная, что все мы, оркестранты, сейчас испытываем одно и то же.
Я видела, как родители на трибуне вскочили на ноги и захлопали. Мама даже успела нацепить слащавый значок из тех, что надевают родители оркестрантов, – с моей фоткой в концертном кивере.
– Вот почему, – объясняю я шершавому обломку, зашвыривая его подальше в океан своих мыслей, – вот почему мне невыносима даже мысль о том, что придется жить без этих ощущений.
Воспоминания успокоили меня, сердце уже не так колотится, и я укладываюсь поудобнее и считаю звезды дальше.
Успеваю насчитать всего пять звезд, когда океанский прибой приносит мне Уэстона, его улыбку и едва уловимый аромат кожи и сосны. Может, вытащить из тайника дневник? Он в ничем не примечательной черной обложке и сойдет за школьную тетрадку, а прячу я его под матрасом. Вытащить и при свете мобильника кое-что туда записать… Но нет, руки и ноги слишком отяжелели – не пошевельнуться.
Я успеваю насчитать шестьдесят три звездочки, и тут без стука входит мама.
Когда дверь распахивается, я вздрагиваю, и в голове проносится нелепая мысль: может, мама почувствовала, как я думаю только о Уэстоне и оркестре?
– Ты уже спишь? – спрашивает мама.
– Нет, – со стоном отвечаю я. – К сожалению.
Отодвигаюсь, чтобы мама могла сесть на край постели.
У нас в семье тростинок нет. Мы все круглые, как Винни-Пух.
Обычно мне все равно, что я ношу джинсы на два размера больше, чем у самой крупной из энфилдских чирлидерш, или что я не такая тоненькая, как модели, которые скалят мне зубы с журнальной стойки. Да и сейчас мне тоже все равно. Но я гадаю, что же видит Уэстон, когда обводит меня взглядом, как вчера на большой перемене. Я знаю, я не должна переживать, я – больше, чем мое тело, а оно прекрасно такое, какое есть… И все-таки мне интересно: вот Уэстон смотрит на меня и что ему во мне нравится?
Темнота – мой лучший друг. Если мама и способна услышать мои мысли, по крайней мере она не видит, как я краснею в темноте.
– Ты хочешь просто поболтать перед сном? – уточняю я.
Мама треплет меня по колену через лиловый плед:
– Вроде того.
Тон у нее такой, что я резко сажусь и прислоняюсь спиной к изголовью:
– Что случилось?
Мама делает глубокий вдох:
– Сегодня вечером на репетиции я поговорила с мамой Лорен.
«А Земля вращается вокруг Солнца», – думаю я, но вслух говорю лишь:
– Да, и что?
Даже в почти полной темноте смотреть в мамины глаза – все равно что в глубокие карие зеркала. Папа называет ее Гипноглазкой. Говорит, потому-то он и влюбился в маму, когда им было по пятнадцать.
Мило до отвращения.
Но сейчас, в слабом свете, который сочится из коридора, я вижу, что в карих маминых глазах плещется тревога и голову она обеспокоенно склонила набок:
– Она рассказала, как ты села в лужу сегодня утром.
Поскольку мысли мои заняты только Уэстоном, мне практически удалось забыть фиаско на утренней репетиции.
– Я все уладила, – отвечаю я. – Лорен предложила помочь. Но у меня просто был приступ страха перед сценой. Невелика беда.
– Миссис Андерсон сказала мне, что помощь Лорен ты отвергла. А Лорен, по ее словам, утверждает, что ты вознамерилась репетировать с этим Райаном.
Я цепенею, тут же усилием воли заставляю себя расслабиться – только бы мама не заметила! Обычно я рассказываю ей все-все без утайки, но Уэстона и его пиратскую улыбку хочу приберечь только для себя – по крайней мере, пока не разберусь, что она означает.
Пока еще не время рассказывать о нем… не сейчас. И мне совсем не понравилось, как мама произнесла его фамилию – будто в чем-то обвиняя, будто подражая сегодняшнему тону Лорен на большой перемене.
От такого тона у меня мурашки по коже.
– Ну да, – вяло говорю я, стараясь придать голосу безразличия и усталости, чтобы мама поскорее ушла. – Он мой партнер по дуэту. А что не так?