– В доме, где я вырос. – Голос у него уже не такой беззаботный, но он снова поворачивает мою руку ладонью вверх. От его прикосновения я сама не своя. – Если вот тут у нас Энфилд, – он обводит всю мою ладонь, – то наш дом во-он там, почти что в соседнем городе. – Проводит пальцем по кончику моего мизинца.
– Похоже, твоей семье нравится, чтобы соседей поблизости не было, – говорю я, глядя, как его палец чертит по моему.
– От фермы всего ничего до других домов, – объясняет Уэстон, – но она стоит в стороне и окружена деревьями и всяким таким, поэтому при желании можно думать, будто живешь уединенно.
Расхрабрившись, я завладеваю его ладонью.
– Вот почта, – тычу пальцем во впадинку между его большим и указательным пальцем, а потом легонько провожу ногтем вправо. – А вот тут мой дом. Он в тупичке. Когда мы были маленькие и в нашем жилом комплексе построили еще дома, все соседские дети после школы собирались вместе и мы играли до темноты. Это было так здорово!
– А тебе нравится, когда вокруг все время люди? – спрашивает Уэстон.
Я отвечаю не сразу.
– Нет. Ну то есть дома у меня всегда кто-то из моих, а если я не дома, то в школе. Но иногда хочется побыть одной, понимаешь?
Пытаюсь решить, насколько откровенно отвечать, много ли можно ему открыть всего лишь на четвертый день знакомства, и Уэстон, похоже, читает все эти колебания, отраженные у меня на лице, потому что сгибает пальцы и они обхватывают мою руку.
– Я устаю, – признаюсь я, опустив взгляд на наши соединенные руки. – Ну, то есть я люблю свою семью и друзей, но иногда хочется побыть одной… и все-таки не в одиночестве, понимаешь?
У меня все время получаются ответы с вопросительной интонацией, мысли скачут, и вдруг мне кажется ужасно важным выстроить их в подобие порядка.
– Иногда такое чувство, будто всем что-то от меня нужно, даже если они не говорят. Наверное, отчасти поэтому я и люблю оркестр – ты вроде бы сам по себе и играешь свою музыку, но вокруг другие люди, которые тоже играют музыку, – вот ты и не один, – объясняю я. А поскольку получается бессмыслица, то добавляю: – Когда я одна, то впадаю… в тоску, наверное. И иногда хочется, чтобы рядом кто-то был, но ничего от меня не требовал, понимаешь?
Уэстон снова очень пристально изучает меня, так что я смотрю прямо в его голубые глаза и лишь потом отворачиваюсь к окну.
– Извини, – говорю я оконному стеклу. – Наболтала слишком много. И получилась какая-то бредятина.
– Никакая не бредятина, я все прекрасно понимаю, – отвечает Уэстон, и голос его подрагивает, потому что автобус потряхивает на гравийной дорожке – мы уже въезжаем на парковку стадиона.
В голове автобуса Рацио хлопает в ладоши и командует:
– Приготовьтесь переодеваться!
Хоровое пение смолкает, все принимаются вытаскивать из-под сидений спортивные сумки и громоздкие пластиковые коробки с киверами.
Меня пугающе сильно пугает, что наш с Уэстоном разговор окончен, – хочется, чтобы он длился и длился.
Униформа у нас тугая, жесткая, в ней трудно дышать. Надеваем мы ее прямо в автобусе: лямки штанов натягиваем на плечи, а поверх – тяжеленный мундир, который весит целую тонну.
– Знаю, в декабре я уже буду этому радоваться, – говорю я Уэстону, лишь бы продолжить разговор, – но прямо сейчас мне не терпится поскорее снять эту сбрую.
– И мне, – соглашается он.
Если до того я думала, что мы уже сблизились, так это я даже не представляла себе, как сближает совместное переодевание. Мы сталкиваемся локтями и коленками, снимая теннисные туфли и расправляя форменные штаны. Я задеваю Уэстона рукой и отдергиваю руку и ушибаю Оливию позади нас.
Переодевание в автобусе – вроде танца, который мы к концу учебного года отточим в совершенстве, но сейчас получается неуклюже, сплошные столкновения, ойканье и «Поосторожнее!» с разным градусом возмущения.
То есть на самом деле это не настоящее переодевание. Потому-то всем нам и приходится заранее облачаться в дорожную одежду: поскольку мистер Брант – а с ним и весь Энфилд – упал бы в обморок, если бы ему пришло в голову, будто у нас тут происходит что-то неприличное.
И все-таки… меня как-то странно будоражит, когда я смотрю, как Уэстон продевает руки в рукава мундира, и слишком внимательно наблюдаю, как он застегивает молнии и пуговицы наглухо, до самого горла, и аккуратно расправляет эполеты на плечах.
– У тебя воротник загнулся, – говорю я.
И Уэстон, будто мы уже тысячу раз так делали, наклоняет голову набок и просит:
– Поправишь?
Шея у него теплая от солнца, и он разгорячился, надевая униформу. Сейчас он замер и, кажется, едва дышит, а я слишком долго, гораздо дольше, чем надо, вожусь с белой полоской его воротника и задеваю костяшками пальцев волоски у него на шее.
– Ну вот, – легонько похлопываю по воротнику, – готово.
– Хочешь, помогу тебе с эполетами?
Сердце чуть не выпрыгивает из горла. Отпустит ли меня это опасное любопытство, смешанное с чем-то неведомым? Останется ли у меня шанс и дальше ловить это ощущение? И есть ли предел причудам, которые я могу вываливать на Уэстона, пока он не решит, что со мной слишком сложно?
– Конечно, – отвечаю я.