– Плюшка, но ведь, как-никак, ты лгала. Однако со временем, мы, может быть…
– Нет! – перебивает его мама. – Если ты такая хорошая, как расписываешь, и этот парень подтолкнул тебя на ложь, ему у нас дома делать нечего. А теперь отдай нам мобильный и ноутбук. Выдавать будем только на время уроков, но дома – нет.
Я так измучилась, что уже плохо соображаю, и поэтому в оцепенении задаю самый заурядный вопрос:
– А как же мне уроки делать?
– За кухонным столом. И под нашим присмотром. – Мама цедит ответ сквозь зубы, будто старается не закричать на меня снова.
Мне нужно было сократить свои потери. Гораздо разумнее было бы попытаться уговорить маму утром, когда гнев и обида улягутся.
Чувствую себя дурой. Дурой, что не призналась родителям раньше.
Но еще я чувствую гнев. Нет, не гнев – жгучую ярость: ведь родители оказались как все и вот их приходится убеждать, что человек, на которого весь город махнул рукой, на самом деле достоин лучшего.
– Вы бы его полюбили, если бы дали ему шанс, – произношу я. – Да, уяснила, я под домашним арестом. Но вы – вы ужасно не правы. И сами это понимаете, иначе не злились бы так. Вы прекрасно знаете меня. Я не стала бы лгать вам для забавы или потому, что соврать легче. Я лгала, потому что вы начали судить его, даже не познакомившись с ним. Как и все остальные в этом дурацком городишке с его дурацкими церквями, где талдычат «Возлюби ближнего своего» и прочую долбаную муру. Но это у них только на словах, не на деле, иначе бы не было таких, как Уэстон или я, кому так одиноко, кто чувствует себя таким изгоем! – голос у меня ломается.
– Тебе одиноко? – спрашивает папа.
– Ну… да, – в моем голосе уже нет ярости. – Энфилд хорош для тех, кто всегда достигает высшей планки, для трудяг, отличников, тут нужно всегда стараться на пределе, а если задаешься вопросом, достаточно ли стараешься, если тебя уже пугает, сколько надо стараться, или чувствуешь, что всех подводишь, тогда… просто рассыпаешься.
Я вываливаю все свои соображения, которыми так боялась поделиться. Я словно гейзер, который фонтанирует страхом и виной.
Родители просто оцепенели.
– Но у тебя все так хорошо получается, – наконец говорит мама, и в ее голосе уже нет гнева – только недоверие и тревога.
– Да, а если бы не получалось? – спрашиваю я. – Кем бы я тогда была?
– Анна, ты несешь чушь, – вмешивается папа.
– Я могла бы вылететь из школы за неуспеваемость, но Уэстон все равно любил бы меня, – я снова повышаю голос. – Я могла бы бросить оркестр, всякие школьные конкурсы, бросить церковное волонтерство по воскресеньям, и Уэстон все равно относился бы ко мне по-прежнему.
– Мы тоже всегда будем тебя любить, – говорит мама, утомленная нашим спором. – Все, хватит драм. Ты под домашним арестом. Ты хорошая ученица, хорошая дочь, но ты совершила проступок. И наш родительский долг – тебя наказать.
Впервые в жизни я пытаюсь увидеть в родителях обыкновенных людей – просто людей. Вот они стоят в неярко освещенной гостиной, оба кругленькие, как Винни-Пух, у обоих в глазах усталость.
Завтра им рано вставать на работу. Папа поднимется раньше, чтобы успеть сварить маме кофе. А она приготовит ему тосты. Наверное, они у мамы подгорят. Почему-то они у мамы всегда подгорают.
Они будут работать допоздна и, вернувшись домой, приготовят ужин, который мы с Дженни пожелаем или не пожелаем съесть. Управятся со стиркой, подметут кухню старой облысевшей метлой, лягут спать, а утром – все сначала.
Но ведь и я тоже человек. Утром я буду слишком вымотанной для школы, в растрепанных чувствах, выжатой как лимон. И все-таки поеду в школу. Перетерплю репетицию под палящим утренним солнцем и душ в общей раздевалке, где пахнет хлоркой и плесенью. Я пойду на уроки, буду улыбаться и изображать, будто все в полнейшем порядке.
Может, в этом-то и кроется извечный конфликт родителей и детей, может, мы обречены всегда видеть друг в друге что-то, что требуется исправить, или побороть, или переделать?
По крайней мере, они у меня есть.
По крайней мере, их двое, хотя от них у меня и вскипает кровь.
– И надолго я под арестом?
– Мы с отцом это обсудим.
– Ладно, – устало говорю я. Ох, как же я устала.
– Иди спать, Плюшка, – произносит папа. – Утром поговорим.
Как жаль, что мне не отправить Уэстону сообщение! Жаль, что я не могу сделать хоть что-то, кроме как рисовать бесчисленные загогулины в дневнике, потому что писать без фонарика телефона в темноте невозможно.
Я считаю звезды на потолке, а когда за мной приходят тени и в голове вздымаются волны, унимаю и отгоняю их, вспоминая о Уэстоне, о хрустких простынях на его постели, о том, как он обнимал меня потом, после всего – будто лежать со мной в обнимку было еще лучше, чем предшествующее, и будто я была сильным, опасным существом, которое он любит, но в то же время которого немножко побаивается.
– Я никогда раньше этого не делал, – прошептал он мне в волосы.
– И я.
Тихо. Так тихо.
– Похоже на дуэт, правда? – спросила я.
Уэстон поцеловал меня в макушку.
– Да.