Надо было внимательнее смотреть вокруг на похоронах. Побольше запомнить. Надо было вглядеться в фотографию Уэстона в массивной, безвкусной, аляповатой раме – ее поставили у гроба. Надо было посмотреть, где мои родители и как они себя ведут – и Дженни тоже. Последний раз, когда я ее видела перед тем, как Рацио заехал за мной, сестра держала ту книжку, которую мы с Уэстоном читали вслух по дороге с озера. Я даже не запомнила, как высидела всю поминальную службу, как вставала, когда пели гимны, и снова садилась, когда губы смыкались, прекращая складывать слова.
Но я помню лицо Рацио, когда он играл на фортепиано, и как долго-долго смотрел на гроб Уэстона, прежде чем заиграть.
Помню – после этого я отвернулась.
Я долго сижу на кровати и смотрю не на звезды, усеивающие потолок, а в некую область за ними – сумеречную, неясную, небесную, ту, где сейчас вроде как и должен быть Уэстон.
Если он и маячит поблизости призраком, преследуя меня, то он невидим.
Вот правда, вернулся бы и преследовал меня. Я спросила его родителей, можно ли положить в гроб одну из светящихся звездочек – всю церемонию гроб был закрыт, – и они согласились. Вот бы знать, видит ли Уэстон мою звезду там, где он сейчас?
Вот бы знать, у нас все еще одно небо?
Но настоящие похороны происходят в пятницу.
Я беру в прачечной старый таз из розовой пластмассы, тот, куда нас с сестрой тошнило так много раз, что уже и не сосчитать. Его так много мыли, что внутри он полинял до перламутра, а краешки потрескались. Неровные края покалывают мне пальцы, когда я несу тазик к себе в комнату. В нем голубоватая мыльная вода.
Я расправила кожанку и разложила ее на подстилке из полотенец, которые помнят песчаные флоридские пляжи и вечеринки у бассейна, но никогда еще на них не клали заскорузлую куртку мертвого мальчика.
Целое войско губок и тряпок, которое я извлекла из-под кухонной раковины, серьезно наблюдает, как я осторожно придвигаю куртку к тазику и начинаю приводить ее в порядок.
Должно быть, какая-то часть меня все еще лелеет надежду, что это чужая куртка, не Уэстона. Что произошла чудовищная ошибка и она вскоре разрешится. У пояса вырван клок кожи, на левой манжете не хватает пуговиц, но я все еще надеюсь, хотя и знаю: раз Уэстон допустил, чтобы его куртка так повредилась, с ним и правда случилось что-то ужасное.
И со мной тоже.
Я отмываю ее час, может, два. Оттираю грязь, которая въелась на груди слева и затвердела, и жуткую смесь засохшей крови и грязи, пока вода не сереет и мыльная пена не превращается в слякоть. Подушечки пальцев у меня распухли и сморщились от воды, но я все тру.
Может, если только я сумею отчистить куртку как следует, он еще вернется забрать ее, свой неизменный атрибут. Может, такого катарсиса и требует мое тело – как требует оно бананов, когда организму не хватает калия.
Причина неважна, но я не хочу, чтобы куртку отстирывал кто-то еще, чтобы чужие руки трогали то, что осталось от моего любимого.
А может, мне просто необходимо чем-то занять руки, потому что они дрожат.
Я сижу, скорчившись на краю постели, а куртка расстелена на просушку, и тут в дверь тихонько стучат.
– Входите, – откликаюсь я, заранее ненавидя все эти «на все воля Божья» и «время исцелит все раны», которые мне сейчас наговорят родители.
Но это не они. Это Рацио. Вместо вчерашнего костюма и галстука на нем джинсы и линялая форменная футболка оркестра младших классов.
– Анна.
– Привет. – Показываю на куртку. – Прости. Если бы знала, что ты зайдешь, убрала бы с глаз долой.
– Нет, хорошо, что не убрала. Не странно, если скажу, что я рад снова ее видеть?
Молчу. Ну что на это ответишь?
– Ты знаешь, зачем я приехал. – Рацио садится рядом с курткой и почти бессознательно протягивает к ней руку, но отдергивает. Шумно выдыхает и только потом смотрит мне в лицо. – Нам надо обсудить завтрашний день.
Суббота. Конкурс. Дуэт. Отдала бы что угодно, лишь бы сейчас меня больше всего заботило, как я выступлю. В какой колодец бросить монетку, загадывая желание? Какую сделку заключить, чтобы вернуться в прошлое?
– Так что насчет завтра?
Рацио пристально смотрит на меня.
– Анна, тебе решать. Никто не надеется, что ты выступишь, но решать только тебе.
– А оркестр все равно будет выступать?
– Да.
– Без него?
– Да.
Я дышу прерывисто.
– И ты считаешь, что это нормально?
Рацио ерошит волосы, и жест так остро напоминает мне Уэстона, что у меня кружится голова. Знать бы, сколько от Уэстона в Рацио и наоборот. Знать бы, какую часть Рацио мой Уэстон забрал с собой, когда его не стало.
И какую часть меня.
Так хочется попросить Рацио, чтобы он снова взъерошил волосы – я бы запомнила эту картину. И вдруг я до дрожи отчетливо понимаю: теперь частица моей души всегда будет жить вне тела, блуждать по свету в поисках малейшего признака Уэстона – пусть даже шепота.
– Оркестр слишком много трудился, – отвечает Рацио – он на секунду сбился на важный тон тамбурмажора, но тут же перестал и тихо добавляет: – Уэстон бы хотел, чтобы мы выступили. Ты же сама знаешь.