Перед вечером наведалися к попу ближайшие соседи из пригорода: старушка-мещанка со слепым сынком-подростком, старик-лавочник да двое-трое калик перехожих, богомольцев, зазимовавших в Святолесске по дороге в Киев. Приходили они проведать, не будет ли ради праздника священного пения у батюшки. Но отец Киприан лишь головой мотнул на окошко, за которым виднелась ярко освещенная изба целовальника, откуда пение и гогот неслися хуже прежнего.
– Разве ж статочно молитвенное пение при таком нечестивом гомоне? – вздохнул иерей. – Нет, православные, приходите уж вдругорядь: нынче несподручно детям петь.
– Да им обеим и не так-то здоровится, – отозвалася Любовь Касимовна. – Они уж к себе в светелку поднялися.
Так и разошлись охотники до «божественного» пения.
Отец Киприан спросил жену, скрывая тревогу:
– А чем неможется дочкам? Аль захворали?
Но она его успокоила: так-де, не по себе им, а не то чтобы хворость. Просто растревожилися, должно, смертью Орлика да Сокола. Жаль их, да и сынка, что плакал. Глядя на его слезы, давеча всплакнула и Надежда, вот и заболела у нее головушка. Ну а ведь уж ведомо: коли у одной сестры что болит, зараз и на другую переходит! – объяснила Любовь Касимовна.
– Ну, Господь их храни! Подь, Василько, зови сестер вечерять, помолимся да ляжем пораньше. Притомился я ноне… До ночи хоть отдохну пока что – на людях не страшно, – а дальше ведь надо только одним глазком спать, караулить нас некому!
Сбегал Василько наверх в светлицу, застал сестер в темноте; они лучинки не вздули, но месяц ярко светил в слюдовое оконце, и мальчик увидал сразу, что сестры его сидят обнявшися; Надежда голову на плечо к Вере положила, а та ей житие тезоименитых им святых и матери их Софии рассказывала. Слышала Вера о них от одного инока иноземного, которого сестре ее не довелося послушать, и с той поры поповы дочки часто беседовали о погибших в муках за веру Христову святых девах, соименницах своих, о великом их терпении в страдании и блаженной кончине.
Услышав зов брата, они от ужина отказались, но к молитве сошли; помолились вместе с отцом и матерью, приняли их благословение на сон грядущий и снова направились к себе. Брат посветил сестрам, пока они на лестницу взошли, а когда хотел уходить, обе его обняли, перекрестили и сказали:
– Что бы ни приключилось, Василько, смотри не забывай нас! Молись о нас, как и мы о тебе и о родителях наших молиться будем. Кого любовь да молитва соединяют, для тех разлуки быть не может! Запомни и перескажи эти слова наши отцу с матерью.
Рано улеглась семья Киприана, но долго заснуть в ней никто не мог. Сестры наверху о сне и не мыслили, а внизу родители и рады бы забыться, да пляс, гам и пьяные крики у соседей не давали покоя.
Один Василько, забравшись на лежанку, скоро и сладко уснул.
Меж тем кутеж и пирование напротив поповской избы до полуночи не унимались. Еще бы: кому на даровщинку не попируется? Хмельное в тот день было для всех свободное. Воевода ль, сказывали, праздник справлял, или другой кто, на мошну тароватый, мир угощал, только меды и брага лились незапретно, и к полночи все в лоск упились. На версту в любую сторону, кажись, человека тверезого не осталося.
Ан так оно только казалося, а на поверку бы вышло, что человек с десяток больше всех бесчинствовали, да верно меньше всех пили – потому что лишних всех опоив, сами как будто не брагу, а чистую воду тянули, только промеж себя переглядывалися да на своего старшова поглядывали.
А старшой-то их – тот самый соколик, что утром давеча в Божьем храме побывал, да Богу не маливался; с воеводой на паперти взглядом спознался, да словом не перемолвился, а тут, у целовальника, день-деньской пил, да не напился, – как только увидал, что на ногах никого не осталося, опричь его молодчиков, легонько присвистнул да за ворота и вышел.
Белая тишь да гладь безмолвно морозною ночью сияли. Бугры да кресты на могилках узорными тенями погост испещряли; крест на часовне сиял, будто алмазный, а тень от него не далеко ложилася – очень уж высоко полная луна забралась… Прямо над избой отца Киприана она светло-пресветло сияла, так и разливаясь лучами и блестками над островерхою светелкой. В поповском жилье нигде света не было; все там было мирно, тихо, недвижно.
Махнул рукой набольший своим сподручным, и десяток рослых молодцов окружили его молча, глядя в ясные очи ему, ожидая воли его и приказа.
Тихо был приказ отдан. Крадучись по тени, под заборами, несколько человек шмыгнули к поповскому двору, перемахнули через невысокий частокол и разместились по углам да под выходами; другие двое подхватили заготовленную под сараем у целовальника лестницу, побежали с ней на поповский задворок и приставили к оконцу светелки.
В ту же минуту, будто по уговору, в том окошке зажелтел свет.
«Ага! Тем и лучше! – подумал Ратибор Всеславович, сбрасывая на снег свою сермягу. – Виднее будет, коя моя, коя дядина!»
И вмиг на лестнице очутился.