Тем временем первая дрема только что свела зеницы отца Киприана и жены его, а сынок их Василько до того ль разоспался, что никак, сколь ни старался, проснуться не мог.
А проснуться бедный мальчик очень желал!
Ему привиделся сон дурной, тяжелый. Увидал он сначала обеих сестер своих. Увидал, что Надежда в светелке лежит бледная, неподвижная, а Вера, над нею склонившись, сама белая да холодная, засветила свечку восковую, тихо молитвы читает, целует сестру и мысленно просит: «И меня возьми, Боже! И меня спаси и помилуй, с ней вместе, Господи милостивый, Иисусе сладчайший».
Но вдруг светелка пропала из сна. Видит Василько, будто стая голодных волков окружила их дом, смотрит на месяц и воет!.. Воет так громко, так жалобно, что во сне у мальчика сердечко сжалось от страху, заныло и сильнее забилось. Хочет он кликнуть собак, изумляется, как же так молчат их верные сторожа, и вдруг во сне вспоминает, что Орлика и Сокола извели, что сам же он зарыл их только что в землю…
Вот один волчище от других отделился.
Размашистым сильным прыжком очутился он под оконцем, у светелки сестер Василько; смотрит на окно, смотрит, огненных глазищ с него не спускает, а сам хвостищем виляет по снегу, зубами пощелкивает, кровавым языком облизывается… А вот и привстал, и за ним еще двое серых привстали, и все крадучись к дверям, к окнам их дома пробираются, сторожами рассаживаются. А тот, первый, самый большой, как взмахнет с земли – и прямо в окошко!
Во сне Василько весь съежился и жалобно застонал. Представилось ему, как злой волчище на сестриц его набросился, разорвал, растерзал их на части; кровью их, слезами чистыми упивается, тела их белые по кускам рвет и мечет…
Но вдруг он, спящий Василько, так и застыл в недоумении, в восторге – он увидал сестер.
Вот они обе, Вера и Надежда, не окровавленные, не мертвые, не растерзанные, а сияющие, радостные, блаженные! Облитые холодным сиянием, они, оторванные от земли, несутся к луне жемчужной, в светлые выси небес, сами блистая чистотой и счастьем. Летят они обнявшись, крылами алмазными взмахивают, братцу с высоты улыбаются, – а оттолева, из-за месяца светлого, из-за звезд золотистых, несутся вовстречу им хороводы таких же блистающих ангелов, какими они обе сделались, и поют: «Свят! Свят! Свят Господь Саваоф!..»
Так громка и торжественна стала их песнь, что Василько проснулся, подхватился и вскричал:
– Батюшка, матушка!.. Слышите ль вы песнь ангельскую, славословие великое?.. Батюшка, видишь ли ангелов Божиих? Они к нам летят, они Веру и Надежду встречают!
Вскинулись перепуганные отец Киприан и Любовь Касимовна. Поп первым делом к окну бросился. Там все казалось пусто и тихо, только еще долетали замирающие песни бражников в кабаке и слабый свет лучины светился из окошек его.
– Что ты, что ты, паренек?.. Бог с тобою, дитятко! – подскочили отец с матерью к Василько.
Но в этот миг где-то сверху послышались стук и треск, будто там что разбивали. Попадья громко вскрикнула, а отец Киприан, обеспамятев, сам не свой бросился вон из комнаты в сени, на лесенку, в светелку дочерей. Одним взмахом руки он распахнул дверь настежь и окаменел на пороге.
В окне пред Киприаном, как и он, неподвижен и бледен, будто мертвец, стоял молодой боярин Ратибор Буревод, а в светелке были дочери поповские: одна, уж остывшая, лежала на постели, а другая, на коленях возле сестры, не обратив даже лица на влезавшего к ним вора, властно устраняла его прочь протянутою рукой.
Эта рука и вид умершей недвижимо приковали вора-боярина к месту.
На глазах пораженного отца Вера как стояла коленопреклоненная над умершею сестрой, так тихо-тихо к ней притулилась и застыла – сама мертвая.
Похоронили дочек отца Киприана вместе, в одной могилке, у самой церкви кладбищенской, где был намечен алтарь. Осиротела, притихла семья. Не слышно в ней стало ни лепета девичьего, ни смеха молодого, ни песен сладостных. Василько не смел не только голос подать, но даже дотронуться до гуслей. Матушка Любовь Касимовна глаз не осушала, извелась вся, да и муж ее не лучше смотрел, только что явно горевать себя не допускал, от слез воздерживался, а только несчетно раз во дню тяжело воздыхал да выговаривал: «Да будет воля Господня!»
Даже к своему дорогому делу, к построению храма, будто бы обравнодушил иерей. Не то чтобы не желал кончить его – желал душевно! Пожалуй, еще горячее прежнего; всю цель своей жизни полагал в постройке этой именно оттого, что казалось ему: как только церковь окончится, так и он свободен будет от уз земных и скорее всему здешнему конец придет.
Не признавался самому себе Киприан в этих помыслах: пойми он, что земное счастье его не ровно на всей семье держалося, а больше в дочерях заключалося, он ужаснулся бы такого беззакония… Но так оно было, помимо воли его и сознания. Прежде Киприан никогда не думал радостно о земной кончине, зная, что нужен семье; ныне же часто ловил себя на размышлениях о соединении с умершими и боялся, что вскоре станет в тягость жене и сыну неспособностью своею к труду, к прежней деятельности.