Я прилетела в Сеул из Филадельфии и встретилась с родителями на похоронах. Траурные мероприятия проходили три дня в старомодном деревянном помещении с раздвижными дверями, отделанными рисовой бумагой. Вдоль коридоров стояли большие венки из живых цветов, украшенные лентами, а внутри на деревянном мольберте, возвышающемся над уставленной цветами платформой, лежала глянцевая фотография в рамке, на которой Ынми держит на руках Леона. Нами и мама в черных ханбоках обслуживали нескончаемый поток гостей, предлагая закуски и наливая напитки, пока они выражали свое почтение. Мне казалось несправедливым, что им двоим приходится за всеми ухаживать, когда их горе, несомненно, самое глубокое.
«Нами гораздо лучше с такими вещами справляется», – призналась мне мать, пока мы наблюдали, как ее старшая сестра обменивается обычными любезностями с новыми посетителями. Это признание собственной стеснительности со стороны человека, которого я всегда считала образцом уравновешенности и авторитета, заставило меня почувствовать себя ближе к ней. Оно пролило свет на истину, в которую мне часто было трудно поверить: мать не всегда была олицетворением изящества, когда-то она обладала той же самой непокорностью сорванца и нетерпением по отношению к формальностям, за которые часто меня ругала. И время, проведенное вдали от Сеула, возможно, лишь еще больше отдалило ее от своих корней, традиций, которых я никогда не знала.
В последний день, одетая в черный ханбок и пару белых хлопчатобумажных перчаток, я возглавила процессию к крематорию. Холод был угнетающим. Воздух был резким, как будто мороз пронзал каждую пору моего лица, и от каждого ледяного порыва ветра слезились глаза.
В крематории мы ждали в прихожей, а затем столпились у стеклянного окна. Мужчина в хирургическом халате и хирургической маске стоял перед столом, куда по конвейеру доставлялись останки. Небольшая кучка серой пыли не представляла собой сплошной порошок, а больше напоминала щебень. Я видела кусочки кости, ее кости, и вдруг почувствовала, что теряю равновесие. Отец поймал меня, пока я падала. Мужчина в хирургической маске завернул ее в нечто, похожее на вощеную бумагу, аккуратно и бесстрастно загнув края вокруг пепла, как если бы это был бутерброд, а затем сунул его в урну.
После похорон Нами и мать отвезли меня в квартирку, где Ынми хранила свои вещи. На холодильнике крепились фотографии моя и Сон Ёна. Не имея собственных детей, она все оставила нам двоим. Мы с мамой рылись в ее шкатулке с драгоценностями. Я заметила простой серебряный кулончик в форме сердца на тонкой цепочке и спросила, могу ли оставить его себе. «Вообще-то, это я подарила его Ынми на день рождения, – ответила мама. – Как насчет того, что я оставлю этот кулон себе, а как только вернусь домой, куплю тебе новый, чтобы у нас были одинаковые. Когда мы их наденем, сможем думать о ней вместе».
Мы с отцом сели на автобус до аэропорта Инчхон, а мать осталась, чтобы запустить процесс оформления наследства Ынми. По дороге из города я обнаружила, что смотрю на Сеул как на чужака, сейчас он совершенно не напоминал идиллическую утопию моего детства. После ухода халмони и Ынми я почувствовала, что он принадлежит мне немного меньше.
После смерти Ынми мать сильно изменилась. Когда-то одержимый и заядлый коллекционер, теперь она нашла себе новые увлечения и проводила время с новыми людьми. Мать вместе с несколькими своими корейскими друзьями записалась в небольшую школу рисования и живописи. Раз в неделю она присылала мне фотографии своих работ в мессенджер
Одной из последних просьб Ынми к матери была «начни посещать церковь», но мать ее так и не исполнила. Мама была единственной в семье, кто не исповедовал христианство. Она верила в некую высшую силу, но ей было тесно в рамках организованной религии, даже несмотря на то, что именно религия тесно объединяла большую часть корейской общины в Юджине. «Как можно верить в Бога, когда происходит нечто подобное?» – говорила она.