Мама опять поставила свой гребаный чай, насыпала на стол всякой сладкой фигни и позвала всех нас. А мы всегда были тут, мы – дети с улицы, грязные и крысистые. Знали, когда пахнет халявой, и шли.
И вот Варя подкатила к столу, когда все уже сели.
И когда мама очередной раз спросила ее, а не рада ли та видеть нас?
Варя ответила:
– Нет!
И перевернула чашку с чаем, швырнула в стену тарелку с конфетами и заорала:
– НЕТ!
И мы сами оттуда сорвались. По-быстрому.
И больше в этом доме никто не сюсюкал и мы туда – ни ногой. Кончилась кормиловка.
Прошло много лет. Варя давно померла. И мама ненадолго пережила дочку, на месяц или меньше. Отца Вариного тоже уже нет. А мы его почти и не видели, жил отдельно с новой семьей, где был здоровый ребенок – сын, родной, впрочем, алименты платил исправно. И примерно пару раз в год папа приходил к Варе, с подарком.
А вот в памяти есть – ее лицо, когда она кричала «НЕТ!».
И конфеты эти – карамельки с повидлом внутри. Десерт из тех времен.
Честно, не помню, ни одной речи Вариной не помню, ничего, кроме этого крика.
От человека остается только часть речи – только часть речи.
Кажется, Бродский…
Как-то вспомнилось, и все.
И лицо ее, и крик этот. И мама, которая вдруг что-то поняла и перестала улыбаться. И как мы летели оттуда, матерясь, без конфет…
Я оглянулась на пороге, увидела на столе альбом и краски. И мне было завидно, что ей, с ее руками, которые просто никакие, достается такая роскошь. Я тогда уже ходила в художественную школу (до тех пор, пока ее не сделали платной). И уже понимала в этих штуках, мне было завидно, что у нее такие платья, и обувь, и всякие игрушки.
Мы были настоящими крысами. Просто настоящими зверьками. Мы выбили окна в ее квартире. Она жила на первом. Осколки летели, как льдинки… Я слышала, как Варя заплакала, и мне стало хорошо.
Сидит до сих пор во мне такой звереныш, крыса сидит, червяк гнойный. А в ком не сидит? И все, что есть во мне хорошего, и плохого, оно оттуда, из Шанхая, из моего детства.
У нее был билет синего цвета. И еще четырнадцать копеек на мороженое и пирожки. У нее были очки и часы, на которых стрелки показывали, что через десять минут – кино.
У нее был портфель и дневник с двойкой за поведение, это все из-за той драки в школе с мальчишками.
А через десять минут – кино.
И четырнадцать копеек. И буфет, где мороженое в металлической чашке и шоколадная стружка.
И солнце.
Мама очень грустила из-за того, что сказала ей Еленстепанна по телефону про двойки и драку.
А потом пришел дядя Сережа и дал девочке четырнадцать копеек и билет в кино.
Девочка обрадовалась и сразу потянулась за подарком. Но потом, почувствовав мамин взгляд в затылок, резко обернулась и спросила глазами: «Можно?»
Мама кивнула и отвернулась к окну.
Девочка схватила подарок и, пока мама не передумала, – бегом.
Она бежала так, что едва не задохнулась. Она будто хотела обогнать стрелки на часах.
А кино вот здесь, через двор. И в руке – билет, синий-синий.
А потом появились они, мальчишки из соседней квартиры, и стали издеваться, что дядя Сережа и ее мама остались в квартире одни.
И всякие там намеки.
Ну что было поделать? Оставалось только драться… опять драться.
– Завтра утром мы поедем на рыбалку, – сказал папа и взял лопату. Он пошел в огород и стал копать червей.
Санька сидел на диване и слушал тишину. В тишине тикали часы, лаяла чья-то собака вдалеке и кто-то молчал.
Папа вернулся и попросил:
– Саша, помоги мне.
И Саша сходил в магазин, купил муки, чтобы завтра жарить рыбу. Папа завернул удочку, решил, что нужно взять еще и ведро для рыбы и что-нибудь такое, чтобы было на чем сидеть.
Саша включил радио.
И они сели вместе на диван и стали слушать, какая завтра будет погода.
А сегодня было солнечно и тепло.
Папа и Саша молчали.
А со стены, с портрета, на них смотрела мама…
Папа и Саша старались не говорить о ней.
Потому что глаголы в прошедшем времени, словно моток колючей проволоки, застряли в горле.
И произнести их невозможно.
И не произнести тоже.
И дышать поэтому очень трудно.
Папа и Саша поедут на рыбалку.
Потому что на рыбалке не нужно говорить. На рыбалке можно молчать.
Сижу я в больнице, надо мне к терапевту, справку там, и прочее. А передо мной беременная женщина, гладит руками живот и матерится.
Я ей:
– Вам плохо? Воды, врача? У меня шоколадка есть! Надо? С орехами!
Она мне:
– Толкается, гад! Больно до чего! Пятками по почкам!
Я ей:
– А что делать-то? Может, я ему колыбельную спою, чтобы успокоился и не пинался так? – В ужасе запеваю: – Ложкой снег мешая, ночь идет большая… Спят твои соседи, белые медведи, трутся о земную, то есть нет, не трутся, это в другой песне, а сейчас они просто спят…
Она смотрит на меня как на дуру. Я тоже смотрю на себя как на дуру и замолкаю.
Она (строго своему животу, мат опускаю):