Я стискивал своей варежкой бабушкину варежку, вслушиваясь в слова песни, я «мимоходом», боковым сознанием, понимал, что фантики тут ни при чем, что стиляги напутали что-то в словах песни, как певица по радио напутала с «гавотом». Так же точно и стиляги поют про фантики, просто не понимая, о чем поют. Им слова не важны, им сам надрыв дорог.

Похоже, тогда царило всеобщее какое-то, бездумное преклонение перед песней – «не мы сочинили, не нам и слова новые вставлять», боязнь изменить в куплете хоть что-то, даже если оно, это «что-то», само просилось на язык. Точно так же и бабушка читала молитву «Живые помощи Вышнего», не пытаясь подвергнуть сомнению ни единое слово: почему «помощи», а не «помощь»? Почему «живая помощь»? Да какая разница, Бог поймет, Он все мои беды и просьбы наперед знает…[20]

Вот и стиляги нутром понимали главную суть песни и не зацикливались на каких-то отдельных словах и строчках. Как услыхали в первый раз, так и будут теперь петь до седых волос.

И они, эти стиляги (а может – битлы?), добивали меня словами этой песни:

– Ты с другом моим по лагерю шла и мило ему улыбалась…

О, это про меня – будущего! Я заранее видел «яснее ясного», что моя любимая девочка предаст меня, уйдет с моим другом! Я был обречен пережить это наяву, обречен с шести лет, с того дня, как услышал эту песню.

А стиляги, свернув «пионерлагерную» залихватским ударом по струнам, затягивали с подвыванием:

– Анаша, моя душа, до чего ж ты хороша-а-у-а! Идет скелет, за ним – другой, кости пахнут анашой! Постой, скелетик, не спеши, дай кусочек анаши-и-их!

Мы почему-то все, от мала до велика, знали, что такое анаша и зачем ее добавляют в «Беломор». Знали и то, что за анашу сажают в тюрьму, а перед этим убивают друг друга. И мы считали это, конечно, за что-то очень плохое, но вполне обыденное: а что такого, если за стакан водки убивают, а эта анаша, говорят, похлеще водки будет?

И что же я вижу, в который раз миновав той долгой осенью проем между покосившимися полусгнившими домами, что вижу я, затюканный скукой, войдя во дворик детского сада? А вижу я, как на единственных наших качельках раскачивается новенькая девочка, заведя глазки к небу и «воображая» всем своим кукольным существом!

Вот они, золотистые две косички с голубыми бантиками, вот он, тот самый носик-курносик! Я ведь специально спросил у бабушки после той «пионерлагерной» песни, что это за нос такой, который курносым называют. «Это когда кончик торчит вверх, – сказала бабушка. – Вот будешь в носу ковыряться, у тебя носик станет курносым».

Значит, понял я, это плохо, когда нос – курносый, ведь бабушка мне ковыряться в носу не разрешала. Но у девочки с голубыми бантиками явно курносый нос, а она такая красивая! А вот и фантики: правильно, оказывается, все-таки пели стиляги, они наперед знали то, чего я знать не мог, – девочка кладет в рот конфетку, а фантик бросает на землю, где одна скомканная обертка уже лежит. Если девочка сейчас исчезнет, как в песне, то фантики и впрямь останутся – «лишь только фантики»…

Девочка была будто нарисованная мной самим в моем альбоме для рисования, ведь я точно так пытался нарисовать принцессу, как эта девочка: красные кожаные сапожки, зеленое верблюжье пальтишко и беленькая вязаная шапочка! Я всегда представлял себе именно эту девочку, и я всегда был убежден, что самое красивое – это когда красное с зеленым рядышком, это же так просто, почему взрослые этого не видят и не понимают? И я рисовал одежду на своих человечках так, как считал красивым. А мама говорила, что людям красное с зеленым или синим надевать нельзя, потому что тогда это не люди получаются, а попугаи. Но вот же передо мной девочка на качельках, которая думает так же, как я! И родители ее считают красивым, когда на девочке – красное с зеленым, да еще и с белым в придачу.

Я никак не мог дождаться, когда бабушка «сдаст» меня Таисии Павловне и уйдет. Наконец-то, наконец… Боязно мне, но я подхожу к девочке и говорю как можно суровей:

– Ты долго еще на качелях будешь кататься? Я тоже хочу!

Она пролетает мимо меня, ее белая шапочка с помпоном и золотистые косички едва не касаются моего лица, и девочка говорит мечтательно:

– Еще часик!

– Целый час еще?! – реву я угрожающе. – Ты дура, что ли?

Я уже знаю, что на «дуру» девочки не обижаются, привыкли уже, как и мы, мальчишки, не обижались на «дурака». Это обычное слово, нормальное.

– Не час, а часик. Один маленький часик, – отвечает девочка сладким голоском.

– Хватит воображать! Не прикобыливайся!

Это излюбленное бабушкино «не прикобыливайся», как мне кажется, сейчас подходит в самый раз.

Девочка с интересом скашивает на меня свои серенькие глазки, говорит, пролетая мимо:

– У меня дома никто матом не ругается. Ни папа, ни мама, ни бабушка. А у тебя что, ругаются?

– Нет, – говорю я.

– А почему же ты ругаешься?

– По кочану!

И выдаю без перехода, сразу, на одном запале:

– Давай водиться! Согласна? Я больше не буду ругаться.

– Я подумаю, – отвечает эта воображала.

Я иду к мальчишкам.

Перейти на страницу:

Все книги серии Проза нового века

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже