Второй день отряд шел по степному “языку”, далеко вклинившемуся в густой пораженный древней магией лес. Остановившись прошлой ночью на ночевку, разожгли костры глубоко в лесу, чтобы свет огня и дым не выдавали их расположения. Всеволок торопил людей и экспедиция продолжила движение, еще только начался рассвет. Казалось, что местность вокруг постепенно серела, теряя краски жизни. Люди уже давно не слышали пения птиц и зверье не мелькало среди деревьев. Деревья все больше изгибались, разрастаясь во все стороны, иногда стелясь практически по земле. Да и вездесущая мошкара все реже жужжала среди высокой сухой травы. Плохие места, мертвяцкие. Люди и животные понуро плелись вдоль опушки. Даже лешаки, которые обычно сновали по густым кустам или шуршали в высокой степной поросли, сторонясь человеческого взгляда, клубились сейчас возле телеги, на которой спал Бродобой. Даже к повозке с кухней не подбегали, как обычно. Сердобольный Збор, проникшись к напоминающим странных зеленых детей человечкам, втихаря давал им по сухарю, до которых лешачки были большие охотники. Волхв, конечно, ругался за это на кашевара, но без особой злобы – так, для порядку. Чтоб стрелец ему лесных людишек не портил, к человечьей еде не приучал. Сам Бродобой отсыпался уже второй день. Видать, призывы Сормаха ему просто так не давались. После перехода болота, отряд он догнал совсем ослабевшим и каким-то осунувшимся. Тяжело видать было взывать к богам, тем более к своенравному и буйному богу ярости. Но эта помощь была, ох как не лишней.
Мысли Всеволока постепенно сделались чернее тучи. Да и дурацкие, не по делу, а так – то о жене заполошной, сбежавшей к красавцу столбовому, то о тятьке, который совсем уже сдал, и в глубине души Кручина боялся, что уже его не увидит. То представилась плачущая дочурка, почему-то сидящая в холодном темном чулане. Видение это просто разрывало сердце Кручины. И так в этот момент стало жалко родную кровиночку, которую забижает чужой человек, хоть плачь. Дом привиделся – пустой холодный. Сестры-дурехи, у мужей живущие, да унижения терпящие. Хотя разумом-то боярин и понимал, что хорошо живут сестры, сыто им и безбедно. Не по разу уже в гостях у каждой побывал проездом. И мужья у них свойские – хлебосольные, да не бедные. А вот почему-то представилось ему, что страдают сестрицы. Никогда Всеволок не был слезлив, а тут вдруг так жалко себя стало. Обидно на судьбу свою горемычную. Ведь недаром поди, их род таким именем нарекли…
Настолько горестное и понурое лицо стало у боярина, что ехавший рядом Фролка тихонько спросил: – Ты чего закручинился, Волька? Об чем думы думаешь?
Хотел было Всеволок приструнить приставучего холопа. Но потом как-то сам собой принялся рассказывать, как скучает по дочке, да жив ли отец и вернуться ли они из этой мертвой земли, да сделают ли дело царево… Слова полились из него тихим и нескончаемым горестным потоком. Фрол оторопело и сочувственно глядел на своего хозяина, растекшегося сейчас как опавшая квашня. Наконец, Всеволок стал понемногу выдыхаться. Холоп сочувственно потрепал боярина по плечу. Ехавший поодаль за ними Емка с боярским значком, тоже протяжно и печально вздохнул о чем-то своем.