Я не знаю, как попал он сюда, на зимовку, но смены менялись, начальники менялись, а он все оставался в домике на крутом берегу бухты, старый моряк на мертвом якоре. И хоть море девять месяцев в году было сковано льдом, но старик уверял, что здесь и лед пахнет солью. Он величал себя «старой матросской шкурой, просоленной в семи морях и четырех океанах», и говорил, что этого «рассолу» ему хватит на век.

Он был в том возрасте, когда уже не стареют. Его черные глаза блестели удивительно молодо и насмешливо, седоватые боцманские усы были щегольски подстрижены, морская фуражка лихо сдвинута набекрень, а на волосатой груди, на руках и на ладонях красовались косые синие якоря.

Боцман был суетлив, подвижен, строен, как может быть подвижен и строен старик и моряк. Он вечно балагурил, подмигивал, болтал, рассказывал смешные истории, сыпал прибаутками, солью корабельного камбуза — знать, и впрямь был крепок «рассол», в котором жизнь вымочила этого человека, если сумел он и в пресной, стариковской гавани сохранить свою бравую оснастку.

Зимой боцман работал в порту.

Насвистывая и разговаривая сам с собой, возился он подле старых, как и сам он, катеришек, что-то чинил, малярил, строгал.

По вечерам в кают-компании вокруг боцмана собиралась портовая молодежь, и он потешал ее. Он врал, но складно, пускался в воспоминания, но весело и, подмигивая левым глазом под седой косматой бровью, отплывал в такие фантастические плавания, что даже бывалый полярный народ уши развешивал.

Ну что ж, если хотите, он корчил шута. И сам лучше всех знал, что это — шутовство. Он догадывался даже, что его не уважают, но зато крепко знал, что любят.

— Отчего я не помира́ю, братцы? — говаривал он, подмигивая. — Да все вас жаль: скучно вам без меня зимовать будет.

Но летом в горячие дни навигации старик преображался. Шутовство слетало с него словно смытое волной. Он становился строг и озабочен. Теперь было не до шуток: под ним качалась палуба. Правда, то был не линейный корабль и даже не «купец», а всего-навсего дрянной кавасаки. Но море остается морем. А к морю он питал уважение.

Целыми днями носился боцман на катере по бухте. Стоя твердыми ногами на обрызганном волнами носу, командовал: «Льдина по правому борту. Полный назад! Полный вперед!» — и, приставая на своей скорлупе к неуклюжим могучим ледоколам, кричал хриплой, простуженной боцманской глоткой:

— Э-эй на «Сибирякове-е»! Э-эй на «Ермаке-е»! Бери конец!

И так лихо, с таким шиком и мастерством бросал канат, что сразу узнавался старый боцман.

Его знали на всех ледоколах, лесовозах, теплоходах и лихтерах, плавающих в западных долготах Арктики.

Моряк с «Хронометра» говорил мне смеясь, что в тот день, когда он не услышит этого трубного гласа, он выкинет сигнал бедствия, решив, что наступил конец света.

Вот каков был наш боцман с «Громобоя». Таким я застал его на зимовке, таким оставил его уезжая. Через год я встретил его там же, но уже в новой и необычной роли.

Однажды весной в порту случилось несчастье: при взрыве скалой придавило старика подрывника Тараса Андреевича. Его вытащили из-под груды камней и, так как он не охал, не стонал и не жаловался, испугались было, что он умер. Но старик произнес: «До больницы доеду…» — и больше не издал ни звука, ни стона.

Сопровождать его в больницу вызвался боцман: старики были приятелями. Раненого уложили на нарту, боцман сел рядом, обнял приятеля за плечи и крикнул на собак:

— Ус-усь, тихий вперед! Старайтесь, собачки! Вы теперь санитарный транспорт.

Он шутил, но на глазах у него блестели слезы. Он смахивал с ресниц ледяшки, с трудом сдерживаясь, чтоб не расплакаться. Раненый утешал его:

— Ничего, ничего, боцман. Не расстраивайся. У меня кость железная. Не так-то скоро ее сломишь.

— Ты потерпи, Андреич, — в свою очередь, утешал раненого боцман. — Сам знаю, что такого красивого мужчину камнем не придавишь. Вот у нас, на «Громобое», тоже случай был: кочегар по пьяной лавочке в топку полез…

— Не могло этого быть, боцман. Ох!

— Ну и не могло, что ж с того? А кочегар-то выжил. Здоровехонек из топки вылез. Так вот и ты. Не унывай!

Так, утешая друг друга, старики прибыли в больницу. Санитарный транспорт, высунув розовые языки, стал лизать снег, а боцман, подняв на руки, как малое дитя, товарища, внес его в больницу.

В островной больнице в те поры оставался один только доктор: заболевшую медсестру самолетом отправили на Большую землю. Доктор и оперировал, и лечил, и ходил за больными, и таскал воду, и чуть даже не сам мыл полы. Он попросил боцмана помочь ему при перевязке. Боцман согласился. И хоть ему стало чуть нехорошо при виде крови и замутило от больничных запахов, он и виду не подал, что «слабит», и даже шутил:

— Ах, Тарас Андреич, посуда старая! Вот доктор тебе сейчас капитальный ремонт даст. Такой тебе парусок приладит — чайкой взовьешься. Ты потерпи.

И Тарас Андреич, стиснув зубы, молчал и терпел. И даже гордо улыбнулся, когда мучительная перевязка кончилась: вот, мол, и не пикнул.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже