Вечером Рубен сказал, что это «самый позорный эпизод в истории Армении», который ему пришлось пережить, но Саркис, к дурному предчувствию Нины, его взгляды не разделил. Он сбивчиво, путанно, но агрессивно говорил, что подонки, вне зависимости от нации, заслуживают смерти, а эти парни, образованные ребята – они все историки, филологи, гуманитарии, эти парни, которые хотели Армении только добра, у этих парней все отняли – и они ввязались в ответный бой, они показали себя мужчинами. «Они убийцы! – взревел Рубен. – Они убивали людей! Эти люди были отцами!» Словно только спор ему и нужен был, Саркис съязвил в ответ: «Да разве люди – эти ожиревшие твари в костюмах? Их гасить надо было, это раз, и они вообще-то поубивали своей жадностью, наплевательством и презрением куда большее число людей – и это два. Народ дохнет от голода, пока они заседают, делают деньги – и это три». Нина бросила настороженный взгляд на Рубена, но тот ни слова не проронил в ответ – лишь холодно наблюдал за губами, за ртом Саркиса, который не успокаивался, а ехидно кривился, выпуская из себя полные взрывоопасного пороха слова: «Только трус будет оправдывать чиновника. Это должна быть очень подлая и давно прогнившая душа, если она умудряется оправдывать чиновника, депутата, власть имущего…» Рубен снова смолчал, хоть и багровел, а Нина все собиралась что-то сказать, все набирала воздуха в грудь для смелости, но Саркис, уже изрядно подвыпивший, опустил на пол опустевшую банку пива и с отвращением, с ненавистью уставился Рубену в глаза и негромко, но отчетливо произнес: «Нечего добавить, да? Как же, конечно… Помочь? Ведь мы так любим друг другу помогать, мы такие правильные, нормальные… Не хватает, наверное, смелости? А, Рубо? Ведь кто-то воевал, а кто-то в это время зарабатывал деньги, да? Ведь целыми и невредимыми остались лишь те, кто избежал войны, так, Рубо? Кто-то остался мужчиной, да, Рубо?..». Но Рубен снова промолчал. Потом он жалел об этом, говорил Нине, что «следовало вышвырнуть его из дома тогда же, в ту же секунду, не думая… хотя куда я его одноногого, беспомощного выкину?..» Не встретив ответа Рубена, Саркис повернулся к Нине и произнес: «Что осталось от Армении? Ни черта. Кто такие армяне? Трусы и самовлюбленные, эгоистичные, бессердечной мрази, разукрашенные шлюх…» – но не успел он договорить, как получил затрещину от Рубена. Он ударил его еще два раза – отвесил две хлестких, словно рубил саблей, молниеносных пощечины; на линолеум брызнула кровь изо рта Саркиса. Он упал на пол, Рубен откинул дверь и хотел уже выволочить его в подъезд, но Нина встала между ним и братом. «Хватит». И Саркис, протрезвевшим голосом: «Да, достаточно, я получил свое…» – и потянулся рукой к костылям, попробовал подняться, но нога неудачно скользнула по полу, и он ударился лицом о край кресла и снова упал. Он был пьян. Затем он снова попытался подняться, и на этот раз у него получилось, и он оперся на костыли и вышел из дома под взгляды Нины и Рубена.
Уже катился к концу август, когда Седа, державшаяся до последнего в стороне от московской жизни, была вынуждена приехать в Москву. Саркис лежал под одеялом, облокотившись у изголовья кровати, и пустыми, темными, безжизненными и утомившимися от существования глазами следил за ветвями, которые покачивал тревожный августовский ветер. Нина пряталась в кресле, опустив руки на колени, а каменноликая Седа стояла посреди комнаты, скрестив руки, смотрела на грязный костыль мужа и казалось, вот-вот разобьет его или выкинет в окно. Рубен отвез Арама в бассейн; он избегал присутствия Саркиса.