По утрам я смотрел только на белые столы, словно на восковые лица умерших. Наконец, приходили первые посетители, всегда садившиеся за столики у окна: их зябкие, непроснувшиеся лица были обращены на меня, пока кофе медленно остывал в чашке, и масло соскальзывало с кончика серебристого ножа, застывшего в раздумье.
Я приветствовал их, как мог. Но в пределах видимости был лишь штамб моего тела: ствол грязно-серого цвета, будто запачканный копотью, испещренный тонкими, сплетающимися морщинами, в мишуре темно-зеленого мха. Верхушкой же я касался белого теста облаков, вымешанных небесным поваром. С его лица, взмокшего от труда и усердия, падали на меня капли пота, мучная пыль слетала с ладоней.
Утренние заказы принимали только два официанта. Я звал их облетевшим ясенем и ветвистым барбарисом. Они были ленивы, скучны. Но к обеду ускорялись; вносили супы и второе, сидевшие у окна ели спешно, с удовольствием, чуть краснея лицами. На меня уже никто не смотрел.
Вечером окна наливались синью. Свечи в бокалах окрашивали нежным золотистым светом руки и лица, добавляли блеска волосам и глазам. Горели жаром сковородки, вились вензелями дымки над тарелками. Тонкое стекло бокалов в поцелуях губ. В белом облаке из чайника и чашек сверкали серебристые молнии ножей и вилок.
Пятничным и субботним вечером ресторанная жизнь кипела вовсю. Официанты сновали туда-сюда, загружая и разгружая подносы. Белые фартуки взлетали между столами, словно платки вослед отъезжающим.
Приходили друг за другом пианист и скрипач, похожие на лесных птиц. Пианист: пестрый дятел, с залысиной на лбу, длинным острым носом, в черном состарившемся фраке. Седой скрипач в серебристом костюме – скворец обыкновенный.
Пианист садился за рояль, почтительно склонив спину над черно-белыми клавишами, скрепив лицо внимательной улыбкой. Он нажимал педаль, и под железным каркасом позвоночника, в ребрах струн, оживало пересаженное в деревянный корпус рояля певучее сердце.
Играли они одно и то же. Вместе и по отдельности. Иногда пианист пел надрывно-горькую песню на незнакомом мне языке, скрипач резко вскидывал на плечо удивленную скрипку и заносил над ней торжественный смычок. В паузах они выходили курить на улицу. Скрипач набрасывал теплую спортивную куртку, а пианист только шарф. Пианист кашлял от дыма, ветра и холода. Обычно они молчали, но иногда пианист, когда позволял себе украдкой выпить лишнего, заводил рассказ о дочерях. Обе они были лауреатами музыкальных премий и носительницами многих званий. Выступали по всему свету с ведущими оркестрами, и им рукоплескали. Свой рассказ он заканчивал демонстрацией фотографий, вложенных в бумажник. Две толстенькие румяные девочки двух и четырех лет на коленях молодого кудрявого пианиста. А вот уже взрослая женщина с полными плечами в черном блестящем платье за фортепиано. Машико. А вот это Нина на концерте в Карнеги-холл. Развелись с женой. Дочери остались с ней. А я уехал. Их мать, Тамрико, ненавидела пианистов и музыку. Но дочери, дочери обожали. И ходили тайно в музыкальную школу. А потом открыто, потому что их мать, моя жена, простила пианистов.
Пианист очень хотел, чтобы его дочери одним волшебным вечером невесть откуда объявились в городе. Вошли бы в ресторан, шумя мерцающими платьями, и он бы, распрямившись от гордости, указал на черный рояль, задвинутый в угол столами. Они бы исполнили сначала сонату для фортепиано си-минор Années de pèlerinage, затем вальс Mephisto Waltz и дальше что-нибудь легкомысленное по заявке посетителей. И может быть даже, под самый конец вечера пианист сопроводил бы сначала одну дочь, потом вторую, в порядке старшинства, в туре вальса.
Но дочери не приезжали. Концерты, записи, творческие встречи, оправдывался пианист. Но скрипачу до этого не было дела. Он никогда не комментировал чужие истории и не рассказывал своих.
Я видел, как уже в ночи он шел домой из ресторана, немного прихрамывая на правую ногу, со скрипкой наперевес, и исчезал за поворотом.
Выбегали на перекур юноши и девушки, прятались за моим стволом и долго целовались. Девушки курили тонкие сигареты, дым их возносился вишневым облаком. Одна из них обняла меня.
– Какое старое дерево. Что это за дерево?
– Береза? – предположил неохотно ее парень. Ему не было до меня никакого дела.
– Ну березу я знаю.
– Тогда ясень.
Они еще постояли, она гладила меня по коре, пока ее спутник докуривал сигарету.
– Холодно же, пойдем скорее, – позвала его девушка. И они убежали.