Мы заказывали широкие мордовские блины из манки, пористые, кофейно-рыжие со сметаной и вареньем – клубничным или яблочным, цвета ржавых гвоздей. Оно было плотное, как мармелад, и его разрезали ножом на кубики.
Еще брали березовый сок цвета самой коры, он был сладкий, в него добавляли сахар. А настоящий березовый сок – совсем безвкусный, как память без воспоминаний. Весной дедушка собирал сок с берез, мы помогали ему, а бабушка закатывала в банки, как компот, вместе с лимоном.
Иногда после блинной я сидела у папы на работе и рисовала что-нибудь в его блокноте. Или он отводил меня к Ларисе Петровне – женщине, которая была в него влюблена, и она всегда мне что-то дарила. Она работала в типографском цехе, и мы ходили смотреть, как набираются газетные полосы. Она мне сделала печать с моим именем, и я шлепала ее на каждом новом газетном листе.
Печать я потом потеряла.
Сколько я потеряла всего, забыла, подарила неизвестно кому. Возможно, что в мире есть место, где по-прежнему живут все потерянные мною вещи.
А Лариса Петровна привозила мне подарки из разных городов: книжки, шлепанцы, шорты, ластики в виде животных, ручки, заколки, куклу Мальвину, детскую коляску.
На пенсии она стала вышивать цветы и подарила мне три своих картины. Но это было уже потом, когда мое детство давно закончилось, и юность, и даже молодость.
Папа ездил к ней в гости до самой своей смерти. Но никогда ее не любил. Ему нравились другие женщины, а у нее была безответная любовь, тихая, скучная, томная, бескорыстная.
А ту девочку из детского лагеря я не помню совсем.
Вот только эти подробности: бумажные куклы и качели-лодочки. И сырой холодный летний вечер, когда мы взмывали вверх и опускались вниз. И ее спящую маму. А больше ничего.
Дедушка любил красивую одежду, он тщательно собирался в свои скромные поездки в соседний поселок или наш маленький город. Гладил рубашку так, чтобы ни одна складка не омрачила ее своим нечаянным появлением, взбивал чуб и даже румянил щеки. Бабушке, если она не уделила перед поездкой своему внешнему виду никакого внимания, отказывал в праве сопровождения. Обильно душился одеколоном и, нарядный, густо пахнущий, отправлялся в путь.
Наряжаться-то он любил, но костюм был у него один-единственный, темно-синего цвета, из какой ткани, я уже не помню, ткань мялась, и костюм был ему велик, в нем он поехал в больницу и уже не вернулся. Умер он в больнице за четыре дня, в рождественскую ночь, попросив перед смертью куриного бульона и малины. Все исполнили. Алька сварила бульон, а бабушка привезла замороженной малины, она быстро оттаяла, и дедушка успел поесть летних ягод зимним январским вечером. Дед был лютым курильщиком и умер от рака легких, но курил до самых последних дней в больнице.
Запах одеколона и махорки окружал все его вещи, даже удочки. Дышать невозможно, ругалась бабушка. Но когда дедушка умер и его запах стал уходить из дома, сначала медленно, неохотно, потом все быстрее – так исчезает человек в тумане, еще немного – и уже нет, бабушка с надеждой принюхивалась, но дом пах деревом, чистыми платками, тканями, посудой, а дедушкой – уже нет. Кому-то отдали дедушкин костюм и рубашки, белую льняную кепку, зимнюю шапку, пальто. Все это какое-то время еще на ком-то жило, кого-то грело. Но всему есть свой срок, и вещи, как и люди, уходят, отжив свое. Так ушли и дедушкины вещи друг за другом, истлевшие, порванные, ненужные этому миру, чтобы воскреснуть где-то вновь.
Когда мы прощались перед отъездом с бабушкой, она грустно целовала нас и спрашивала: наверное, больше не приедете? Мы обещали радостно: приедем, зная, что это будет еще не скоро, и правда мы приезжали следующим летом, следующей зимой. Потом приезжали все реже и реже, потом – почти никогда.
– Вот вы вырастете, а мы с дедом умрем, – говорила нам часто бабушка.
В последнюю нашу встречу она смотрела на нас удивленно, словно не могла поверить своим глазам:
– Как вы выросли, какие стали взрослые.
Ей хотелось, наверное, вернуться в то время, когда мы были еще маленькие, и она нас провожала до следующих каникул, и горевала, и шла в пустой дом, где мыла полы, кипятила чайник, и дедушка возвращался с рыбалки поздно ночью, и Ночка мычала, и одиноко вскрикивал петух.
«Какой же дурак», – повторяли мы за дедушкой, и бабушка, наверное, повторяла за ним: «Какой же дурак».
Бабушку отпевали все в той же церкви, что и Альку.
Снова приехал отец Александр, крупный мужчина, с пунцовыми губами, в золотой рясе, и снова говорил о жизни вечной.
И снова старухи читали и пели с ним вместе. Сухой отряд ангелов. Они считали себя по праву грядущей смерти равными отцу Александру и вместе с тем сохраняли почтительность к его чину.
Со стен церкви смотрели выцветшие ликами святые, едва проступающие сквозь темноту, как радость сквозь высыхающие слезы.