Они танцевали вдвоем на площади города, где самая нарядная елка и вдоль нее отряд огней, Дед Мороз с наэлектризованной бородой и Снегурочка в голубом халате. Одинокая певица в черных лосинах пела что-то веселое: Новый год, Новый год, хлоп, шмоп, топ, гоп. От ее губ отлетало куцее белое облако. Они танцевали. Он в норковой шапке, залысевшейся за долгое время носки, теплая куртка с чужого плеча, слабые ноги. Да и не танцевал он, не было сил, так, немного притопывал. Но с наслаждением, с радостью, улыбаясь. Старик лет восьмидесяти. И ей столько же. Но как будто и моложе. Танцевала на месте, качаясь из стороны в сторону, как будто вальс, как будто бы вместе с ним. Может быть, они стеснялись вдвоем, на публике. Подойти близко, обнять друг друга. Мимо них пробегали и проходили, засматриваясь на секунду на певицу, и вперед, дальше. Холодно, холодно, голый серый асфальт, ни снежинки. Кончился у зимы снег. Ну что же, бывает. Подождем. Постоим, потанцуем. Обнимемся, улыбнемся. Потому что живы. Здесь и сейчас. В этом году. И пусть будем в следующем!
Картина Брейгеля «Поклонение Волхвов в зимнем пейзаже» русская по своему духу. Ведь для нас Христос рождается в зиму. Повсюду стыло долгие месяцы, замерший снег и пустая земля.
А Христос родился в теплую вифлеемскую ночь, и пастухи шли за ангелом босыми ногами. Были недвижны воздух, небосвод, реки, пастух и стадо овец, «вкушающие пищу» не вкушали, козлы наклонялись к воде, но не пили, и «все в этот миг остановилось».
А за облаком, заслонившим пещеру, где спал Он, сиял свет, который «нельзя вынести».
У Брейгеля же суета сует. Торгуют, моют, дерут ветки, носят воду, обсуждают то и это. Снег идет. Между делом, делами. У каждого свои заботы, и нет места в этом мире ни младенцу, ни матери. Нет их и на картине. Снег заметает, заносит все и всех. И рождение. И чудо. И надежду.
Но вот пришли сквозь снег, повинуясь зову и свету, – «и простые и мудрые». Остановилась в небе звезда. Склонились над ребенком ангелы, пастухи и мудрецы, корова, ослик, мама.
За снегом Бог.
Когда-то давно я лежала в больнице с переломом тазовых костей. У меня была прекрасная собеседница, С.М. Она была врачом и работала в той же больнице, руководила лабораторией. Зимним днем, по дороге на работу, на нее наехала машина. Перелом костей таза слева.
– В семьдесят два года могут и не срастись, – часто повторяла она.
Наша палата была двухместная, с ремонтом, являлась гордостью больницы. Но для нас, лежачих, все удовольствия были недоступны: телефон, холодильник, ванна и душ, комната отдыха и даже кнопка вызова врача. Доступны нам были только разговоры. С.М. была из той породы женщин, что красивы всегда, в любом возрасте. Похожа она была на Беату Тышкевич. Светло-рыжие волосы, голубые глаза, длинная шея, красивые руки. Вечерами она рассказывала о себе, как встретила мужа, профессора-физика, как вышла замуж и как тяжела была их жизнь. Вспоминала несостоявшиеся романы, маленькие влюбленности. Особенно часто вспоминала одного мальчика, ему было шестнадцать, а ей четырнадцать, он учил ее кататься на велосипеде, и однажды он не выдержал, восхитился вслух: «Какая же ты красивая!»
Был в нее влюблен один офицер, ходил за ней повсюду, провожал влажным взором. Муж-профессор сказал: «Он ходит за тобой, потому что завербован, он следит за нами».
Однажды, толком не проснувшись, захотела помидор. Пошла на местный рынок и съела сразу же у прилавка. Пожилая узбечка, торговавшая помидорами, сказала ей: «Ты ведь беременная». Так и оказалось.
У нее были некрасивый раздражительный сын и красивая дочь.
Кости у нее срастались плохо. Мне разрешили переворачиваться со спины на живот по двадцать минут в день, а ей нет. Я до сих пор помню этот обряд: надо было опереться на левый локоть, перевернуться на левый бок, с бока на живот, вытащить из-под живота левую руку. Через двадцать минут обратно. Сначала такие переворачивания давались мне через силу. Недели две кружилась голова, а потом я переворачивалась за секунду. С.М. с волнением смотрела на меня.
Я ей часто говорила: «Вы такая красивая женщина». Она отмахивалась, а потом благодарила: «Спасибо, милая». Она так меня и звала: «милая».
Кости у нее не срослись, и так, неходячей, ее выписали домой. В последнюю ночь мы о многом разговаривали, она сказала мне: «Моя жизнь прошла без любви».
Она говорила: «Ну и что? Буду лежать. Борщ можно и лежа сварить. Мне принесут в комнату овощи, я порежу, сложу в кастрюльку, посолю, как надо. А они потом за меня доварят».
Не знаю, жива ли она сейчас. Ей, может быть, восемьдесят шесть, восемьдесят семь.
Наверное, она по-прежнему красива.