– Кефир, кому кефир, – кричат из столовой, в холле смотрят «Пусть говорят», беременные прогуливаются парами по коридорам, двери в палатах открыты, из одной выходит, держа рукой живот, девушка с измученным испуганным лицом. Медсестра, не отворачиваясь от телевизора, говорит: засекайте время, схватки каждые пять минут, и беременная вползает обратно в палату.
Всю ночь горит тусклый свет, дверь в коридор открыта, из каждой палаты кто-то выходит и возвращается обратно. У меня отнимаются ноги, словно по ним ударили молотком, я сажусь на кровать и снова ложусь, переворачиваюсь с одного бока на другой, ноги как будто раздроблены и болят, и я тоже выхожу в коридор, и возвращаюсь в палату.
– Сколько время? – спрашивает меня соседка слева шепотом.
– Три ночи, – я ей отвечаю тоже шепотом.
– Живот болит?
– Да.
– И у меня. Наверное, ночью рожу.
Я ложусь и засыпаю, но через полчаса просыпаюсь от тяжести огромной руки, давящей на живот.
– У меня схватки, да? – спрашиваю я свою сопалатницу.
Ищу дежурную медсестру. Она не на своем посту, а спит за ширмой на диване, я нахожу ее по голосу:
– Что вы такую панику развели? Идите, складывайте вещи.
Я снова перекладываю – зарядник, телефон, полотенце, кружку, ложку, халат – в белый пакет, подписываю: Златорунская, в послеродовую палату. Быстро мою голову под краном.
Медсестра заходит в палату: идемте.
Мы едем на лифте на четвертый этаж, в царство рожающих. В холодной комнате с белой плиткой на стенах медсестра забирает мой халат, дает взамен холщовую серую сорочку с огромным вырезом, в ней видна грудь почти полностью, но уже все равно, ничего не важно, можно идти голой, тела нет и нет стыда. Ногти на руках и ногах мажут йодом, высокие бахилы перевязывают на ногах холщовыми веревками.
– Платок на голову.
Я повязываю голову платком, в зеркале отражается мое лицо. Я похожа на арестантку. В операционной уже ждут врачи и медсестра.
Я лежу на гинекологическом кресле, обе руки подключены к капельницам, у меня стучат зубы.
Врач гладит меня по ноге: укройте ее, укройте пока.
– Я боюсь наркоза, у меня была клиническая смерть в детстве, я боюсь удушья.
Лица в белых масках склоняются надо мной.
– Катя, посмотрите на меня, посмотрите.
Лица застилаются легким туманом, голоса у всех преувеличенно громкие.
– Как назовете дочку?
– Вера, – отвечаю я не своим голосом, уже отделяясь от тела.
– Катя, вы меня слышите? Давайте считать до пяти, – говорят мне уже сверху.
Маски с их лиц исчезли, кажется, что лица просто заклеены пластырем.
– Считайте до пяти. Начинайте.
– Один… – начинаю я – и это последнее, что я успеваю сказать.
Когда Вере было три года, а Соне годик, они очень любили мячики. У нас их было множество, разных поколений и размеров: мячи-старики, подростки и младенцы; большие, маленькие, пупырчатые, мячи-ежи с резиновыми иголками, прозрачные с плавающими внутри рыбками, на ниточках и без.
Мячи-привидения время от времени выкатывались из закоулков прошлого, забытые там на траве или песке, под солнцем или дождем. Был даже футбольный бразильский мяч с белыми блестящими боками, тяжелый от желания лететь, бить в цель, жить отчаянно, быстро, от удара к удару. Но им никто не играл. Вера брала в руки мяч – какой тяжелый, бамбула какой – и клала обратно.
Мячи-старики жили своей угрюмой жизнью – не прыгали, не отскакивали от пола, во время игры тяжело шмякались на пол, как яблоки с дерева. Во все уголки квартиры весело разбежались совсем крошечные мячики из автоматов: красные, розовые, прозрачный, с пятнышками, без пятнышек, с серебряной фольгой внутри, которую Соня пыталась достать, беспомощно взывая ко мне.
Сначала Вера, а потом и Соня сжимали и разжимали кулачок, прося у неумолимой страницы нарисованный на ней мячик: дай, дай, дай мне, – и, не получив ответа, пытались скатить его сложенной в горстку ладонью.
«Мама, помоги!» – просили меня глазами.
– Я не могу, не волшебница. Смотрите, – оглушала их правдой, – мяч – ненастоящий, нарисованный. Вот, видишь.
И рисовала такой же мячик на бумаге. Мама все-таки волшебница. Это счастье.
Вера выросла, и мячи больше не кажутся ей волшебными.
– Надоело играть в мячик, я хочу на качелях качаться. Соня, сама играй в свои мячи.
Прошло время, и Соня так же равнодушно обходит их стороной. Забытые мячи лежат в ящике на балконе и ждут, когда их отпустит на свободу новый маленький человек.
– Смотри, – скажу ему, – мячики. Красные, синие, зеленые, такие веселые, радостные. Играй, малыш.
Это продолжалось дня три или четыре. Маленький четырехлетний мальчик, сидевший за соседним столом в ресторане отеля, слезал со стульчика и подходил к моей двухлетней дочери Соне. Подходил не близко, держась промежуточного расстояния между ею и своей мамой, стоял так минут десять и возвращался к своему столу. Соня его как будто не замечала, а на пятый день он исчез. Соседний стол был пуст, салфетки коттеджными домиками окружали белые гладкие озера тарелок. Соня, когда я несла ее после ужина на руках, спросила меня, уже сквозь сон: «Куда мачик усел? Пидет обатно?»