Различие между объективным и субъективным играет в кантовской этике столь же ключевую роль, как и в его эпистемологии. Самость сенсуалистской психологии понималась как прежде всего пассивная, как несущая одновременно следы внешних (ощущения) и внутренних (желания, боль) впечатлений, подобно мягкому воску и оставляемым на нем отпечаткам, если воспользоваться любимой метафорой Локка и его последователей. Преодоление этой естественной пассивности рассматривалось мыслителями эпохи Просвещения как моральный и интеллектуальный императив, как вызов, брошенный разуму, который должен был утвердить свой контроль над непокорными способностями – памятью, воображением и инстинктами, чтобы оказывать воздействия на мир, а не претерпевать их. Кантовская самость монолитно и жестко организована вокруг воли, которая полагается как свободная и автономная (буквально: «дающая себе законы»). Поскольку воля должна преодолеть внутренние преграды, у нее нет соперничающих с ней способностей, кроме самой воли. «Объективная» сторона воли, определяемая императивами практического разума, значимыми для любой воли, должна укротить ее «субъективную» сторону, поддающуюся влиянию психологических мотивов отдельного индивида[360]. Только «добрая» воля, действующая в соответствии с предписываемыми разумом «объективными законами», обладает подлинной автономией. В той мере, в какой на волю оказывают влияние также личные склонности и интересы («как это действительно в отношении людей»), она остается несвободной[361].
В середине XIX века рецепция кантовской терминологии объективного и субъективного
Не существовало общего научного усвоения кантовской терминологии и философии. Их рецепция зависела от местной философской традиции, дисциплинарной проблематики, личных интересов. Более того, ученые XIX века приспосабливали кантовские понятия к новым исследованиям и даже дисциплинам, которые Кант и его современники не могли себе даже вообразить. Гельмгольц, Бернар и Гексли являются символом разнообразия и творческого характера возможных интерпретаций, но они также представляют сходящиеся научные дилеммы, к которым подобные интерпретации применялись. Гельмгольц, Бернар, Гексли и многие другие ученые полагали, что конкретные дисциплины (и, конечно же, наука в целом) находятся в кризисе, вызванном их собственными успехами. Научный прогресс середины XIX века поразил современников тем, что был более быстрым, более интенсивным, более резким и прерывистым, чем при жизни предыдущих поколений. Безудержный ход научного прогресса, переживаемый в течение одной жизни, казалось, угрожает постоянству научной истины. Ученые ухватились за новые концептуальные инструменты объективности и субъективности в попытке примирить прогресс и постоянство.