В XVII–XVIII веках Бэкон, Д’Аламбер, де Кондорсе и другие философы-реформаторы противопоставляли динамичное продвижение вперед естественных наук застою античной учености. Но они понимали прогресс скорее как экспансию, чем революцию. Будут завоеваны новые территории – ботаника, химия и даже моральные науки обретут своих Ньютонов, – но старые цитадели – небесная и земная механика, оптика – навсегда останутся нерушимыми. Даже поразительная история астрономии Адама Смита, рассматривающая системы натуральной философии как «всего лишь изобретения воображения, соединяющего вместе остающиеся в противном случае несвязными и разрозненными явления природы», заканчивается тем, что воздает должное ньютоновской системе, «наиболее универсальной империи из когда-либо учрежденных в философии»[362]. Между 1750 и 1840 годами из-под типографских прессов лился постоянный поток историй различных наук, стремившихся продемонстрировать существование и степень прогресса в этих дисциплинах[363]. Продолжая империалистическую метафору Смита, можно сказать, что новые территории ожидали научного захвата, но старые победы навсегда были защищены от пересмотра.
Поэтому британский астроном сэр Джон Гершель в 1830 году мог оптимистично указывать на «оставшиеся сокровища», которые предстоит добыть постньютонианскому натурфилософу, без единого намека на то, что новые сокровища обесценят или заменят собой старые. Какими бы неожиданными ни оказались новые открытия и принципы, они беспрепятственно объединятся со старыми в «обобщениях еще более высоких порядков», выявляя тем самым ту «возвышенную простоту, на которой покоится ум, удовлетворенный тем, что достиг истины»[364]. Открытия накапливаются, обобщения продолжаются.
К середине XIX века это настроение безмятежного оптимизма было нарушено успехами самой науки. Трудно с точностью датировать момент, когда воспринимаемый прогресс науки ускорился до такой степени, что вызвал головокружение у его участников. Уже в 1844 году немецкий натуралист Александр фон Гумбольдт заканчивает предисловие к своему монументальному «Космосу» тревожными рассуждениями о преходящей науке и бессмертной литературе: «Зачастую это было обескураживающим соображением, что, в то время как чисто литературные продукты ума укоренены в глубине чувства и воображения, все, что связано с опытом и исследованием явлений и физических законов, в течение нескольких десятилетий принимает новое направление благодаря растущей точности инструментов и постепенному расширению горизонта наблюдения. Тем самым, устаревшие научные работы оказываются преданными забвению и их больше никто не читает»[365]. Гумбольдт утешает себя давно знакомым убеждением, что многие разделы науки, например небесная механика, достигли «твердого основания, которое непросто расшатать». И в 1867 году французский астроном Шарль Делоне заявил о «невозможности представить более блестящее доказательство» ньютоновской астрономической теории, чем открытие планеты Нептун[366]. Но уже в 1892 году французский математик и физик-теоретик Анри Пуанкаре призывает ко все более уточняющимся техническим приемам аппроксимации для проверки того, достаточно ли законов Ньютона для объяснения астрономических явлений[367]. Даже небесная механика, этот наиболее надежный научный бастион, оказалась в осаде.