За околицей, когда они очутились в открытом поле, проезжая по безлюдным, извилистым дорогам, еще более мрачная пелена окутала мысли дона Абондио. Единственным существом, на котором он доверчиво мог остановить свой взор, был погонщик. Раз он состоит на службе у кардинала, то, конечно, должен быть малым честным, да к тому же видно, что он не робкого десятка. Время от времени показывались прохожие, тоже группами, спешившие посмотреть на кардинала, но это лишь до некоторой степени успокаивало дона Абондио, который с каждым шагом приближался к той страшной долине, где только и встретишь, что приспешников кардиналова друга, да еще каких приспешников! Ему и сейчас, больше чем когда-либо, хотелось завязать разговор с этим другом кардинала, дабы раскусить его как следует и вместе с тем привести в хорошее расположение духа. Однако задумчивый вид Безыменного отбивал у дона Абондио всякую к тому охоту. Пришлось поэтому разговаривать с самим собой. Если бы кое-что из того, что бедняга поверял себе во время этого переезда, удалось записать, то получилась бы целая книга. «А ведь, пожалуй, правильно говорят, что у святых и разбойников словно ртуть разлита по всему телу: мало того что они сами вечно крутятся, им бы хотелось, коли возможно, заставить плясать весь род человеческий. И нужно же было самым неуемным взяться именно за меня, который никого не трогает, и впутать меня в свои дела, именно меня! Я хочу только одного: чтобы мне дали жить спокойно! Полоумный этот негодяй дон Родриго! Чего ему не хватало, чтобы быть счастливейшим человеком на свете, имей он хоть чуточку здравого смысла? Богат, молод, везде ему почет, уважение. С жиру бесится! Видите ли, ему надоело пребывать в благополучии, так надо непременно навязать себе и другим всякие заботы. Жить бы ему припеваючи – нет, куда там! Придумал себе занятие – преследовать женщин, самое глупое, самое разбойничье, самое безумное занятие на этом свете. Он мог бы в рай въехать прямо в карете, а вот поди же! На одной ноге лезет прямо в чертово пекло! А этот? – Тут он поглядел на Безыменного, словно заподозрив, что тот его подслушивает. – Этот сначала поставил вверх ногами весь мир своими злодействами, а теперь ставит все вверх ногами своим обращением… если только это правда… А я должен за все отдуваться! Вот всегда так: коли уж они родились с таким зудом в теле, им только и дела, что шуметь. Разве уж так трудно прожить жизнь порядочным человеком, – например, вот как я? Нет, где уж тут! Четвертовать им нужно, резать, бесчинствовать… Горе мне, бедному!.. А потом – новая затея: покаяние! Ведь покаяться, коли уж на то пришла охота, можно и у себя дома, потихоньку, без всякой помпы, не причиняя беспокойства своему ближнему. А его высокопреосвященство ни с того ни с сего сразу с распростертыми объятиями: „Друг любезный! Друг любезный!“ Принимает за чистую монету все, что тот ему говорит, словно уже видел, как он творит чудеса. И тут же принимает решение, уходит в него целиком, с руками и ногами, да то поскорей, да другое поскорей, а у нас это называется просто опрометчивостью! И без всяких разговоров отдает ему на растерзание бедного курато! Это называется разыграть человека в чет-не́чет. Такой святоша епископ, как он, должен был бы беречь своих пастырей как зеницу ока. Чуточку хладнокровия, чуточку благоразумия, чуточку человеколюбия – все это, думается мне, совместимо и со святостью. А если все это одна видимость? Кто может знать все людские хитрости? И тем более таких, как этот? И подумать только, что мне приходится ехать с ним, в его дом! Уж не дьявол ли тут замешан? Бедный я, бедный! Ох, лучше и не думать об этом. И что за неразбериха такая с Лючией? Уж нет ли тут сговора с доном Родриго? Что за народ! Но тогда, по крайней мере, дело было бы ясно. Как же она попала к нему в когти? Кто знает! С монсеньором у них какая-то тайна; а меня вот заставляют трястись по дорогам этаким манером и ни слова мне не говорят. Чужие дела меня не касаются, но, когда приходится отвечать своей шкурой, кажется, имеешь право кое-что узнать. Ну, если бы дело шло о том, чтобы взять эту бедняжку, это бы еще куда ни шло. Хотя, конечно, он и сам мог бы прекрасно привезти ее. И опять же, если он раскаялся всерьез и сделался святым, зачем же я-то ему нужен? Ну и содом! Хватит! Богу угодно, чтобы было так, – много будет хлопот, но потерпим! Да и за бедную Лючию я очень рад: она тоже, должно быть, недешево отделалась; одним Небесам известно, что она претерпела. Разумеется, мне ее жаль, а все же она родилась на мою погибель… Хоть бы в душу заглянуть этому другу да узнать, о чем он думает. Кто знает? То он разыгрывает из себя святого Антония в пустыне, а то – настоящий Олоферн. Ох, бедный я, бедный! Ну ладно! Небеса должны помочь мне, потому что ведь не по своей же прихоти я впутался во все это».