Лерон составил себе если не состояние, то некоторое имя в научных кругах своими исследованиями реакции нитроцеллюлозы на различного рода облучения. Работал он, сторонясь не только социальных битв и потрясений, но даже их отдалённых отзвуков, безучастный к прошлой, настоящей и будущей трагедии, а также к комедии, переживаемой Францией, Европой, всем человечеством. Это было бы возмутительно, но равнодушие Лерона распространялось в равной мере и на собственную персону, собственный комфорт, собственный успех, на всё, что касалось его помимо работы. Да и работу свою он вёл в немыслимых условиях, не получал на закупку оборудования никакой субсидии от государства и производил свои кропотливые и сложные эксперименты кустарным способом на собственные сбережения в тесном, как чулан, подвале полуразвалившегося барака с осыпающейся штукатуркой, где дуло и протекало из всех щелей и куда приходилось пролезать чуть ли не на четвереньках. На самые неотложные расходы он брал деньги из мизерного своего жалованья, урезая себя в самом необходимом. Но он не роптал и не жаловался, считая это в порядке вещей. Учёные всегда делали то же самое, делали при всех режимах и во все времена. И почитали неуместным ставить в известность общество о своих злоключениях. Они полагали это делом чести, словно школьники, презирающие плакс и ябед. Невелика заслуга добиться результатов с такими роскошными лабораториями, как у их американских коллег! Втайне завидуя им, — ведь самим-то приходилось плоскогубцами и медной проволокой прилаживать свою собранную с бору да с сосенки аппаратуру, — они гордились тем, что они французы. Но забавнее всего была их приверженность существующему строю; трудно было бы сыскать более рьяных противников любого социального потрясения, — в этом они сходились со всеми благонамеренными людьми средних слоёв, которые ныне, увы, вынуждены потуже стягивать пояс: трудолюбивые и безгласные жертвы, они ровно ничего бы не потеряли от перемены, но одно слово «большевизм» или «коммунизм» доводит их чуть ли не до судорог! И не пытайтесь доказывать им, что их труд при ином общественном строе несомненно больше бы оценили и лучше бы оплачивали! Они ничего не желают знать. Подобно тем целомудренным девам, которым вечно мерещится, будто кто-то покушается на их добродетель, они прикрываются обеими руками, защищая свою драгоценную свободу. Им невдомёк, что сокровище уже сильно захватано! Какие только проходимцы им не попользовались, как до, так и после установления (на бумаге) священной Демократии. Осталось лишь то, чем побрезговала челядь. Осталась честь этих старых дев, этих благонамеренных мужей. И они берегут пуще зеницы ока эту сданную в архив добродетель, пользуются не столько реальными, сколько иллюзорными, несуществующими благами. Распространять как можно шире иллюзию собственности без доходов как раз и составляет искусство правителей. А обобранные ещё рукоплещут красноречию, с каким эти господа оберегают тайный клад (столь тайный, что о существовании его никто и не подозревает!) — их свободу!.. Свободны, свободны — на этом слове, склоняемом на все лады, сходятся и грабители и ограбленные.
Марк с не меньшим упорством отстаивал перед Асей эту мнимую свободу (напыжившись, он щеголял ею как галстуком), но, увидев тот же галстук на шее Фелисьена, внезапно обнаружил всю смехотворность этого украшения и понял, что оно душит.
— Болван ты, болван! — сказал он Лерону. — Есть чем гордиться! Что она тебе даёт, твоя свобода?
Фелисьен обиженно воззрился на Марка. Потом с достоинством произнёс:
— Разве всё дело только в выгоде? На свете существуют и другие ценности.
— А какие? Твоя распрекрасная душа? Старая кокетка! Любуешься на неё в зеркале? А всем на неё в высшей степени наплевать!
— Я не понимаю тебя, — кротко, но с огорчением произнёс Фелисьен. — Ты всегда так ревниво оберегал свою независимость. На кого или на что ты сегодня злишься?
Марк устыдился своего вызывающего тона. Он понял, что рикошетом обрушивает на противника те самые камушки, которые Ася кидала в его огород, и покраснел, но потом ему стало смешно. Итак, он вымещает горечь поражения на собственной карикатуре. Но, поняв подоплёку своей злости, Марк не сделался снисходительнее. Наоборот! Он с ожесточением продолжал доказывать Фелисьену истинную цену его хвалёной независимости. С явной недобросовестностью корил он аскета науки, который, подобно святому Франциску, избрал себе в подруги нищету, корил за то, что тот не оставляет своей кельи и бескорыстного труда, дабы вступить в бой с обществом и осудить социальную несправедливость: Фелисьен кротко слушал, округлив в недоумении глаза, и молча протирал стёкла пенсне. Это был человек мягкий, очень мягкий. Большие нескладные руки, сразу становившиеся ловкими, едва они касались хрупких колб, мешковатая сутулая фигура, скованные движения, коротенькие, слабые ножки — словом, головастик, и мысль у него бескрылая.