Сильвия распорядилась её судьбой, как намеревалась (правда, безуспешно) распорядиться судьбой Бернадетты. Миловидность Коломбы и врождённая грация, в сочетании с сердечной робостью, придававшие ей особую наивную прелесть, свидетельствовали в глазах многоопытной экс-королевы парижских утех и наслаждений, что назначение малютки «saltare et placere»[273]. Сильвия определила её в балетную школу… Девочка трудилась прилежно, не без успеха, но без радости. Добросовестно вытягивала скромная маргаритка тонкие и гибкие стебельки своих ножек. Она предпочла бы обвить ими возлюбленного. (Какого возлюбленного? Всё равно какого, лишь бы любить друг друга всю жизнь!) Но стыдно и больно показывать их толпе анонимных вздыхателей. В ней не было ничего, ровно ничего от актрисы, не было даже той капельки естественного, впрочем весьма невинного, комедиантства, которое дремлет или искрится почти во всякой хорошенькой парижанке. Она с радостью провела бы жизнь у домашнего очага или в кровати — двуспальной, конечно. Что и говорить, в вопросах психологии Сильвия никак не могла похвастаться тонким чутьём! Но признаваться в ошибках было не в её правилах. Если природа противится, тем хуже для природы. Кроткая Коломба не противилась, она вздыхала, но подчинялась. Так же покорно приняла она по окончании школы своё зачисление в кордебалет большого, недавно открывшегося театра, что-то среднее между мюзик-холлом и оперой. Но при всей своей покорности дальше звезды второй величины Коломба не пошла, хотя другая, столь же очаровательная, но более ловкая балерина, без труда стала бы, по выражению Форена, кометой Парижской оперы. Одного ей недоставало — покровителя. А между тем в покровителях недостатка не было. Но бедняжка не умела ни вовремя согласиться, ни вовремя отказать. Она хотела следовать велению собственного сердца. Сердце же обливалось кровью и говорило «нет» всем солидным покровителям, а затем, измученное, истерзанное домогательствами, лишь бы отвязаться, говорило «да» покровителям не солидным. Потом она приходила (позднее она уже не осмеливалась приходить) плакаться на свою судьбу к Сильвии.
— Ну и дура! — говорила Сильвия. — Наградил же меня бог такой гусыней!
Или она шла к Бернадетте, которая, недовольно поджав губы, бросала:
— Мне некогда… — И думала: «Делай что хочешь! Но не болтай!.. Я-то не болтаю!»
Только перед братом Анжем, выпускником духовной семинарии, могла Коломба излить душу. И наслушался же бедный малый исповедей! Но таково уж ремесло священников, надо было привыкать заранее! Он и привыкал понемногу. Впрочем, он ещё с детства был поверенным всех тайн сестры. А при её наивности и доверчивости, чего она ему только не говорила. Но как ни смущали беднягу откровенные признания Коломбы, он всё выслушивал серьёзно, терпеливо, преисполненный жалости, ибо хорошо знал свою голубку и умел распознать душевную чистоту даже в заблуждениях её, даже в поступках, которых стыдилась сама Коломба; если бы он мог давать отпущение грехов, он полными пригоршнями кропил бы её замаранные пёрышки, но, за неимением святой воды, изливал на неё свою нежность и бальзам назидательных проповедей, к которым маленькая балерина смиренно присоединяла свой плач, вернее воркованье.
Только духовник не всегда оказывался под рукой. Он искал уединения. Потом, посвящённый в сан, получил приход вдали от Парижа. И Коломбе, не умевшей излагать свои чувства на бумаге, волей-неволей пришлось хранить свои печали про себя. Надо думать, что для набожного Анжа это было немалым облегчением. Время от времени он всё же слал сестре утешения по почте. Но, так же как и Коломба, Анж не владел искусством беседовать на бумаге. Когда он писал — это был один человек, а когда говорил — другой. Тот, что прибывал к Коломбе по почте, был напыщен и слащав: святой отец не скупился на слово божье. Коломба благоговейно читала послание и напоследок осеняла себя крестным знамением. Но на неё веяло холодом. Чтобы согреться, ей недоставало тёплого человеческого слова. Недоставало мужской руки, объятий.
Семейная драма Марка, о которой она узнала от Бернадетты, потрясла её, словно случилась с ней самой. Ночи напролёт она, прижавшись к горячей подушке, проникалась бедами Марка, а заодно и образом Марка — впрочем, без всяких дурных мыслей. В воображении она рисовала себе Марка по собственному образу и подобию, любящего и нелюбимого, обманутого, брошенного. Она хотела бы его согреть и самой возле него согреться… О, ни на что не претендуя! Только утешить его и утешиться самой… А там будет видно. В ночных грёзах она так далеко не заглядывала… Мысль не решалась перевернуть страницу…