Её позвала Ася: обе женщины, недолюбливавшие друг друга, заключили союз для охраны их мальчика. Сильвия имела знакомства во всех слоях общества — и в прессе, и в парламенте; она широко пользовалась теми привилегиями, которые Париж безмолвно признаёт за царицами моды, прославившимися своим острословием и галантными похождениями — особенно в пору их увядания: на парижский вкус знаменитые женщины с годами, как и вино, приобретают особо пряный букет. Сильвия воспользовалась этими преимуществами и, пустив в ход свой язычок, предупредила господ из Островерхой башни, чтобы они поостереглись трогать её племянника: охота запрещается, как бы не вышло скандала! Была поставлена на ноги «Лига прав человека». Всё, вплоть до старика Роже Бриссо[288], было пущено в ход. (Если бы Марк знал об этом, он растерзал бы Сильвию.)
Бриссо, в ту пору министр юстиции, осыпанный почестями и золотом, был столпом двух десятков административных советов самых могущественных финансовых групп, которые делили между собой власть над Францией, равно как и награбленное со всего света добро. Его слово было равносильно прямому приказу. Бриссо подтачивала неизлечимая болезнь печени, сулившая ему в самом недалёком будущем пышные похороны на государственный счёт; он доживал свой век, пресыщенный всем и в то же время снедаемый голодом: существование было для него не бременем, а зияющей пропастью, которую он тщетно пытался заполнить. Даже Пантеон — заветная его мечта — был слишком мал и не мог заткнуть бреши. Слава, запечатлённая в камне, — та же смерть. А ему нужна была жизнь — та жизнь, что переживёт тебя. Но пережить Бриссо могли только его речи, которые источали скуку, воняли мертвечиной. Он прекрасно знал о существовании Марка. Его попытки завладеть этим живым существом, своею плотью, наталкивались на самые оскорбительные отказы, даже не прямые (Марк ни разу не удостоил его словом), а через унизительное посредничество. Бриссо чувствовал теперь к Марку почти ненависть. Ему хотелось бы вычеркнуть сына из своей памяти. И если бы даже Марка вообще вычеркнули из списка живых, кто знает, не вздохнул ли бы Бриссо с облегчением. Но слишком много людей знали через Сильвию позорную правду об его отвергнутом отцовстве. Его удерживало самолюбие и страх перед общественным мнением, чей незримый контроль он ощущал. Поскольку он не собирался играть роль Брута, приносящего на алтарь отечества своего отпрыска (тут не помогла бы и самая изощрённая риторика, такой ораторский подвиг был непосилен даже для Бриссо), он обязан был охранить своего отпрыска от ловушек, расставляемых государством. «Государство — это я!» Он и был государством.
Бриссо принял меры. В конечном счёте он был не такой уж плохой человек. Он охотно полюбил бы сына и с ещё большей охотой принял бы его любовь. Как государственный деятель он мог иметь пороки; но как отец семейства выказал бы известные добродетели, так же как, впрочем, и большинство французских буржуа. Возможно, Марк и Аннета, признав его, сделали бы благое дело. Но Марк и Аннета оставались неумолимы. Не будем их особенно хвалить за это. Бесчеловечность — естественное свойство молодости. А женщина, даже самая лучшая, подчас не свободна от чрезмерной жёсткости. Она хранит в тёмных закоулках души недобрые чувства, в которых не признаётся даже себе, лишь бы не вступать с ними в спор. Аннета искренне считала, что не думает о Роже Бриссо; она не желала ему зла, потому что для неё он умер. Но в этом-то и заключался весь ужас: подсознательно она убила его; она отказывала ему в праве дышать воздухом живых. Не одно сердце, содрогавшееся при мысли о преступлении, совершает преступление неведомо для себя. И в этом отношении опасны самые великодушные, самые благородные. Они не просто ненавидят. Они отметают. Лучше уж ненависть, чем это хладнокровное уничтожение. Даже такой человек, как Бриссо, не способен на это. Не хватает душевных сил. Его ненависть, как и его любовь, слишком непоследовательна и поверхностна. Бриссо распорядился, чтобы Марка оставили в покое.
Марк так никогда и не узнал о том, чем он обязан своему отцу и двум кумушкам-заговорщицам: Асе и Сильвии. Они поостереглись ему об этом сказать. Но общая тайна сблизила их. Сильвия вовсе не собиралась отказываться от неприязни к этой пролазе, возвратившейся в родное гнездо, но отложила свои чувства в дальний ящик (а вдруг придётся снова извлекать их на свет божий) и решила чаще появляться в доме молодой четы. Её вольные речи и юмор были близки Асе; обе любили похохотать всласть, и обе знали, что мир отнюдь не заключён, но перемирие соблюдалось честно и союз тоже: обеим надо было защищать своего Марка.