Это редкостное равновесие критического разума и интуиции породило на свет «Диалоги народа на Авентинском холме»[290], где народ Души, порвав связи с Градом, спорит и волнуется; и последнее слово на сей раз остаётся не за человеком, представляющим силу «Желудка». Хочешь есть — поди поработай! «Покажи-ка руки! Интеллигенты, учёные, художники, писатели, дайте отчёт! Что вы сделали за те сто лет, когда вы были королями — или лакеями — общественного мнения?» Это был парад в духе Домье[291]. Герои чернильниц и пера, сюда на подмостки! Но истинная драма разыгралась в душе зрителя, с отвращением отворачивавшегося от этой картины, — в душе народа, который разбил свой стан вне стен Града, развёл в ночном мраке огромные костры и смотрит, как подымается багровый дым к неоглядной бездне небес, где звёзды подобны взлетающим искрам. Дух без поводыря совершал свою Революцию, в то время как где-то далеко в Европе народ совершал свою Революцию силой собственных кулаков. Но дух не признавал фактов и не стремился быть признанным. Жюльен не предавал этих размышлений гласности. Даже после того, как пришёл конец войне и цензуре и нетрудно было найти издателя, он хранил свои труды в ящике: ему была отвратительна мысль выставлять их на всеобщее обозрение. Возможно и потому, что тогда он увидел бы самого себя в беспощадно резком свете дня. А с той минуты, как дневной свет хлынул в дом, уже не запрёшь перед ним двери. Конец мраку!.. Мраку и пришёл конец. Но ещё услужливо медлит полутьма, столь любезная людям мысли. Конец рембрандтовским светотеням, где невидимое солнце, режущее чересчур чувствительный глаз, рассыпает бархатисто-оранжевые блики в самом дальнем углу комнаты… Солнце проникает в дом. Момент действия наступает.

Жюльен всё оттягивал и оттягивал ту минуту, когда придётся открыть двери незваному гостю.

В послевоенный период он публиковал только свои крупные труды по истории науки. Он считал их объективными. Но его могучая индивидуальность возмужала за время одиночества, напряглась в трудные годы, как тетива лука, и теперь Жюльен неведомо для самого себя слал в каждой главе стальные стрелы, разившие лживые умы нашего времени, всех времён. А коль скоро он сам достаточно пропитался этой ложью, он метил и в себя самого. Но кто же натягивал лук? Он сам. Новый Жюльен, новый человек, который, стремясь освободиться, в кровь ободрал себе руки. Удар пришёлся по целой эпохе умственной жизни, по целому поколению умирающего общества, и оно подтвердило, что удар нанесён.

Подтвердило втихомолку, боясь привлечь общественное внимание к лучнику. И молодость, у которой нет времени и охоты докапываться до истины, заключённой в томах, огромных как храм и выставляющих напоказ свои контрфорсы (я имею в виду подпорки солиднейшей документации), молодость проходила мимо, даже не обернувшись. Впрочем, если бы она и обернулась, что поняла бы она? А поняв, разве она приняла бы? В первые послевоенные годы великое поколение героев духа, сжившихся, подобно Шпиттелеру и Томасу Гарди[292], с гордым одиночеством, умевшее с героическим пессимизмом и мужеством смотреть в лицо трагической действительности, уже не надеясь её преобразовать, подвергалось злобному гонению. Швейцария, столь бедная талантами, осыпала ядовитыми сарказмами поэта, автора «Олимпийской весны». Никогда Стокгольм, столь щедрый на Нобелевские премии, не удостоил бы ею Томаса Гарди. Эти люди вызывали злобу своим мужественным беспристрастием, которое «блаженствует себе» среди неумолимой истины. Их упрекали в эгоизме, который приемлет наш безнадёжно скверный мир и, удачно устроив свою жизнь, добившись славы, не ищет путей для исцеления этого мира. И никто не замечал, что этих великих старцев почти всю жизнь терзала мысль о поруганной справедливости, что они вынуждены были стойко защищаться от страданий и что если они, подобно Шпиттелеру, укрылись бронёй равнодушной и барственной иронии, то ведь так же поступал Тимон Афинский, обманутый в своей любви к человечеству… «Durchaus!» — «вопреки всему!» Слова Прометея и Геракла, изверившихся в людях, ради которых они жертвуют своей жизнью!..

Жюльен был вскормлен этой горькой пищей, этим ницшеанским пессимизмом старых львов, которых смешит мир. Однако он принадлежал к другому поколению, застрявшему на полпути между этими великими отшельниками бездеятельной мысли и послевоенной молодёжью, чьё действие опережало мысль, лишь бы заполнить бездну. (Но этим молодым людям не под силу было заполнить её! Их тела, души рухнут в эту бездну!..)

Перейти на страницу:

Поиск

Похожие книги